Владимир Фёдорович Тендряков
АВТОБИОГРАФИЯ


Важно! Материалы, размещенные на этом сайте допускается использовать только для прочтения и только с сайта, без права копирования(сохранения) и распространения. Полная версия соглашения.

Владимир Фёдорович Тендряков



АВТОБИОГРАФИЯ



     Рассказывать о себе, привлекать чьё-то внимание к собственной персоне, что ни говорите, а обязанность не только щекотливая, но и неприятная, затруднительная. Плохо показывать себя не хочется, хорошо – совестно, но из этого ещё как-то можно вывернуться. А вот, что плохо и что хорошо в самом себе – тут, даже постоянно насилуя себя беспристрастностью, всё равно не избежишь постыдных ошибок.

     Мне кажется, наиболее верный путь – повествовать не о себе, а о времени, которое ты видел и пережил.

     В регистрационных книгах Шелотского сельсовета (ныне Вологодская область, Верховажский район) записано, что я родился 5 декабря 1923 года. Но эту дату нельзя принимать без комментариев.

     У Герцена есть фраза: «Наверху и внизу календари разные. Если сейчас у нас идёт 19 век, то внизу дай Бог, 13». В данном случае «верх» и «низ» следует понимать не иначе, как разный уровень культурного развития. А село Шелоты и, стоящая рядом, деревня Макаровская, где я родился, не знали тогда, что такое железная дорога, большинство жителей не видели паровозов, не пользовались телеграфом, не ведали о существовании радио, электричества, далеко не во всех избах прадедовский светец с лучиной заменяла керосиновая лампа. Рассказывают, что в год моего рождения в село, как невероятную диковинку, привезли детекторный приёмник, которым удалось поймать Москву. Привезли, показали, вызвав этим лишь упорное недоверие: «Омман. Сами животом поют, на ящик валят» - и снова ещё много лет Шелоты жили без радио.

     Мой отец – один из тех, кто ещё в детстве ушёл на приработки, жил на стороне, был взят в армию. Он как член солдатско-матросского комитета подымал восстание в Свеаборге, был красногвардейцем в Петрограде, в партию вступил в 1918 году, воевал в гражданскую комиссаром полка, а потом наотрез отказался меня крестить. И я стал объектом самого пристрастного внимания. За пятьдесят вёрст приходили истовые старушки полюбоваться на «нехристя». Моя мать демонстрировала мой зад: «Нате, глядите – хвоста нет, всё как у других». Мне прочили: «Ой, не жилец», и не без некоторого основания – кажется, я был дохлым младенцем.

     Я сам помню мужицкие недоверчивые разговоры о том, что «брешут, в города телеги без лошадей бегают», помню, как деревня шла за первым трактором, помню первый след автомашины по пыльному просёлку, странный след – затейливо узорных, чудовищно широкий, так непохожий на привычные колёсные колеи. Поэтому, оглядываясь назад, я порой сомневаюсь – на двадцатый ли век падает моё рождение? Смотря по какому календарю мерять.

     Отец послан предриком в Сямжу- глухой район вологодчины. Нас везёт бородатый мужчина с приятным моложавым лицом. Он держится с достоинством, его голос мягок, красивых и сытых лошадей погоняет ласково, отец обращается к нему уважительно. Каково же было моё удивление, когда я услышал, что отец и мать, оставшись наедине, говорят о нём: «Не раскулачен пока, но... пара лошадей, а лошади-то... И дом под железной крышей...». Новый наш знакомый Дюшка, хвастун, выпивоха, ходит в «рядне» - заплата на заплате, лошади он совсем не имеет, а его изба похожа на объевшегося паука, так как со всех сторон стены подпёрты брёвнами. В знойный полдень едут возы, гружёные матрацами, захватанными подушками, скамьями, самоварами. Мне, пятилетнему шпыню, уже хорошо известно, что это такое - «исправляется вековая несправедливость», бедняки из развалюх переселяются в пятистенки зажиточных, зажиточные – в развалюхи. Дюшку заселяли в дом под железной крышей, он нёс своё добро на спине - узел с тряпьём. Навстречу ему вышла подвода, знакомый мне бородач пошевеливает вожжами. Воз пока что везут его собственные лошади, рослые, серые, с яблоками по крупам, похожие друг на друга как близнецы.

     На следующий день Дюшка пьяный плясал перед нашим крыльцом и кричал, что справляет «пролетарское новоселье». Мой отец не смотрел в его сторону, у отца было сердитое лицо:

     - Вот и помогай встать на ноги таким. Ноги – то не держат.

     Ходили слухи, что Дюшка продал железо с крыши.

     А бородатого я видел вплотную ещё раз. Мы жгли костёр, пекли картошку. Он свернул с дороги, подсел к нам, стал разговаривать с деревенскими ребятишками, которые все были старше меня. Я даже помню в общих чертах, что он говорил – выводят в деревне настоящих мужиков, потакают бездельникам, деревня попередохнет. Дома я слышал совсем другие речи, а потому был удивлён, что мои дружки охотно поддакивают, солидно соглашаются. Мне это казалось предательством.

     Бородач вдруг повернулся ко мне и сказал:

     - Передай своему тятьке - чёрным делом он занимается.

     Что я и сделал. Мать меня много ругала – этот (я не помню имени бородача) озлоблен, не долго и до греха, заманит в лес, убьёт в отместку...

     Наша семья кочевала из района в район, наконец осела на станции Вожега. Теперь-то я могу оценить: Вожега в те годы – вовсе не поэтическое место, река далеко, грязные, лишённые зелени улицы, штабеля шпал и кучи шлака возле железнодорожного полотна. Но здесь я начал запоем читать книги, здесь впервые пережил полусознательные, мальчишески-бредовые поэтические мечтания. В одном из таких мечтаний я кажется на несколько десятилетий опередил современных мальчишек, расчитывающих стать новыми Юриями Гагариными. Тогда, в тридцатые годы, я жадно глотал популярные изложения по астрономии и любую фантастику о межпланетных путешествиях. И тот автор был моим личным врагом, который утверждал, что на Марсе не живут разумные существа.

     Я мечтал о полётах на Марс, а мимо шла суровая жизнь. Северная станция Вожега была подсыльным местом, сюда высылали раскулаченных куркулей из Украины. Страна же переживала голодные годы. По улицам станции бродили люди с костлявыми лицами, обтянутыми тёмной кожей, и голубыми ногами, опухшими, как подушки. В берёзовой рощице возле вокзала каждое утро находили умерших. Местные жители не обращали на это особого внимания, они и сами ездили куда-то на Сокол покупать « коммерческий» хлеб, отстаивали там в громаднейших очередях по несколько суток. А мой отец получал паёк ответственного работника, на нашем столе порой даже появлялись пироги из белой муки.

     Книги о путешествиях, походы на реку, нет, за ними не спрячешься от сухого блеска запавших глаз, от слоновых ног, от разговоров моих уличных друзей о хлебе. Оказывается можно испытывать унизительный стыд за такое безвинное и естественное ощущение как сытость. Мучительно хотелось накормить кого-то, не трудно дома взять хлеб, варёную картошку, даже пирог. Накормить, но кого? Как выбрать самого голодного? Их так много кругом, а потом, как бы этот голодный не подумал обо мне дурно: « Сам-то, видать, от пуза жрешь, раз подачки выносишь». Стыдно быть сытым и, чтоб как-то приглушить этот стыд, я отыскал голодное существо, которое могло принимать от меня куски и не упрекать за это, - собаку, которой суждено скоро сдохнуть, так как от голоду у неё уже выползала шерсть, на лопатках виднелись плешины. Она каждый день подходила к крыльцу, и я выносил ей хлеб. Она хватала куски и убегала, я ни разу не мог её приласкать - боялась, не верила, глядела настороженно тоскующими глазами, стерегла каждое моё движение.

     Голод кончился внезапно. Я помню, как передали по радио об отмене карточек, как отец и мать, словно дети, захлопали в ладоши. В первый день в магазинах были большие очереди, во второй тоже, в третий – меньше, и... очереди исчезли. Исчезли и люди с опухшими ногами, волочащейся походкой, исчезли даже нищенские отрепья, бегала знакомая собака с гладкой шерстью, она забыла путь к моему крыльцу.

     Голод кончился, на стадионе играла местная футбольная команда, в Доме культуры железнодорожников выступала самодеятельность, появилось много новых песен:

     Нам разум дал стальные руки-крылья

     И вместо сердца пламенный мотор!

     К нам с запозданием пришла прославленная картина «Чапаев» и заставила забыть фантастические повести о полётах на Марс и Венеру, бурка Чапая затмила вселенную.

     И как раз в это счастливое время один за другим начали появляться «враги народа». И не только в далёкой Москве, но и у нас в Вожеге. Арестовали секретаря райкома партии, председателя райисполкома - людей почитаемых, известных каждому мальчишке. Что ни день, то неожиданности - тот-то оказался «врагом», кто б мог подумать. И мы мальчишки, торжествовали и негодовали - ага, не спрятался, так его, к ногтю! Но когда арестовали отца моего друга Лёвки Гейзера, я ни на минуту не усомнился, что произошла ошибка.

     В это время мой отец был районным прокурором, мне неизвестно, какую роль играл он в арестах, - когда возник у меня интерес к таким вопросам, отца давно уже не было в живых. Но я хорошо помню, что самый последний арест провёл он - арестовал местного представителя ежовского комиссариата Тарасовского, якобы за пьяный дебош в общественном месте. Кажется отец сделал это с удовольствием, во всяком случае - без сожаления.

     Нас сразу же после этих событий перевели в другой район - Подосиновский. Село Подосиновец - моя вторая родина, столетняя сосновая роща в центре, две реки, луга и лесистые холмы, щуки, попадающие на переметы, становые ельцы и хайруса, клюющие под мельничной плотиной.

     В Вожеге я из рук вон плохо учился, еле-еле перебирался из класса в класс, пока не застрял на второй год в седьмом. В Подосиновце, что называется, «взялся за ум», среднюю школу окончил прилично - «пятёрки», «четвёрки» и одна – единственная «тройка» по... письменной литературе.

     Наш выпускной вечер состоялся 21 июня 1941 года. Утром я проснулся поздно с ощущением свободы и счастья – кончил школу, всё прекрасно в этом мире, поступлю в художественный, как знать, не ждёт ли меня слава нового Левитана. Всё прекрасно, долой трусы и майку, с крутого берега в воду, - рыбья мелочь шарахнулась в сторону.

     Ребятишки, появившиеся на берегу, прокричали мне:

     - Война! Началась война!

     Я вылез, оделся, выслушал их, и меня озарило: это прекрасно, вот тут-то и начнётся долгожданная мировая революция, рабочий класс Германии сразу встанет на нашу сторону. А слава Левитана – с ней можно повременить. И я от избытка чувств, прошёлся по берегу колесом. Эмоциональному телку было тогда – семнадцать с хвостиком, возраст не столь уж младенческий.

     Не возвращаясь домой, я зашёл за своим товарищем, чтоб идти в военкомат. Военком отнёсся к нашему патриотическому пылу довольно скептически:

     - Поперёд батьки в петлю не суйтесь. Мы вас и так возьмём, когда нужно.

     «Поперёд батьки...» Мой отец ушёл на третий день войны. С фронта написал три письма – командует отдельным сапёрным батальоном / под ним убило лошадь, видел воздушный бой / старый вояка воздушный бой видел впервые. / Три письма и конец. Где лежат кости отца – мне не известно.

     Мой отец... Бывший подпасок, печник, солдат – минёр, комиссар полка, он имел за плечами три класса приходской школы да ещё какие - то курсы «совюристов». Из художественной литературы он кажется читал только «В людях» Горького, о Толстом, о Чехове, о Достоевском знал понаслышке. Но Маркса, Энгельса, Ленина читал, и не от учителей, а от него я получил первые сведения о диалектическом материализме. О его честности, справедливости я и до сих пор слышу от стариков. Нам с братом после него досталось наследство: брату – старый велосипед, мне - собрание сочинений Ленина.

     Отец погиб, а я свои восемнадцать лет встретил на пересыльном пункте города Кирова.

     Мы в то время переживали первое военное торжество – разгром немецких войск под Москвой. Я всё ещё надеялся, что в глубине Германии вспыхнет революция и прогремит гордое: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Я ждал этого и в бывшей церкви, переоборудованной под казарму, на нарах четвёртого этажа изучал радиосвязь и устройство полевого телефона, вечно переживая острое чувство голода так как снабжение тыловых частей было не весьма щедрым.

     Армия – великая человеческая коллекция, особенно армия военного времени. На одни нары с тобой ложится крестьянин из вятской деревни и кандидат наук, преподававший в институте, охотник-промысловик из тайги и инфантильный мальчик, воспитанный под тёплой опекой интеллигентных родителей. До сих пор всех людей я делил просто на две разновидности – плохие и хорошие, благородные и подлецы, плюсы и минусы. Сколько горьких разочарований, сколько недоумений пришлось пережить, прежде чем понял простую истину, что в подавляющем большинстве нет абсолютно дурных и идеально хороших людей, человек сложен и противоречив, если он сейчас искренне честен, то не значит, что завтра обстоятельства не заставят его унизительно лгать. С уразумения этого наверное и начинается духовная зрелость, но только начинается, у меня лично, чувствую, и по сей день идёт процесс созревания.

     Через полгода я отступал из-за Дона к Сталинграду, видел брошенные под переправой пушки, машины, танки, видел сборные пункты, куда стекались люди без оружия, босиком, подчас в одних кальсонах и плащ-палатках. Я слышал горькие разговоры, что Волга, глубинная река, о которой до войны пели: «Не видать им красавицы Волги, и не пить им из Волги воды…» – рядом.

     Я был на станции Садовая, окраине Сталинграда, когда произошёл знаменитый августовский налёт, всё небо было заполнено немецкими самолётами, одна волна сменялась другой, до сих пор не тронутый, не израненный город затянуло дымом и пылью.

     Но помню и серое морозное утро 18 ноября 1942 года. Пять часов, начало шестого, за нашими спинами ударила артиллерия и тяжёлые снаряды зашелестели над нашими головами. Серое утро над окоченевшей степью вблизи бывшего совхоза «Поволжское» - спал ли тогда Гитлер в своей далёкой от нас резиденции или бодрствовал, но наверняка не знал, что в эти минуты решилась его судьба, родилась наша победа, после этого утра мы не знали ни одного крупного поражения, а фашистская Германия стала медленно и неохотно умирать. Серое утро, противный морозный туман, иней на высохшей траве. Почему-то официально считают – наступление по ликвидации Сталинградской группировки, началось 20-го ноября, но я хорошо помню – на нашем участке это случилось восемнадцатого, на два дня раньше.

     Помню сам разбитый Сталинград, стены домов под луной казались дикими скалами, редкая печь на пепелищах сохранила трубу – все сбиты снарядами. Помню кучи застывших на морозе трупов, сваленных под обрывистые берега речки Царицы. Помню как шли, шли, шли и конца им не было, колонны немецких пленных, закутанные в одеяла, обутые в соломенные чуни.

     Помню внезапно наступившую тишину, непривычную, неловкую тишину 2-го февраля 1943 года. Развалины, трупы по дорогам, ещё кой-где сочится дымок среди мокрых головёшек – всё напоминает о фронте, а фронта нет, он далеко за сотни километров, мы - в глубоком тылу, мы – тыловики. Странно…

     Уже во время этой тишины высоко пролетел немецкий самолёт и сбросил на нас… нет, не бомбу, а контейнер на парашюте. Контейнер был набит завёрнутыми в целофан аккуратно-маленькими буханками хлеба и банками консервов ешьте, держитесь! Кто? Даже колонны пленных давно прошли по разбитым улицам. Немецкий хлеб и консервы съели мы с неизменным солдатским аппетитом.

     Увы, я не был героем войны, на моей совести нет ни одного убитого. Героем не был, а тружеником войны - пожалуй. Много выкопал землянок и окопов, не одну сотню километров проползал с тяжёлой радиостанцией на спине, наверно не одну сотню километров кабеля размотал по степи и смотал обратно в катушки, лежал под бомбёжками, сидел под обстрелом с прямой наводки /самое неприятное на мой взгляд/, попадал и под шквальный огонь «ишака», немецкого шестиствольного миномёта, пробивало пулями шинель и котелки в руках, осколками прошивало рацию на спине. Однажды вытащил жребий - идти за обедом с промежуточной станции к штабу. Промежуточную без меня разворотило прямым попаданием, оба других телефониста были убиты. Выходит, что я вытянул жребий на жизнь.

     Рано или поздно меня должно было неизбежно ранить или… убить. Нет, не убило. Ранним утром 23-го августа 1943 года я выскочил из окопа на порыв кабеля, снаряд, пущенный самоходной пушкой разорвался рядом… Снаряд, а не мина, как это говорится в моей справке о ранении, мина, разорвавшаяся рядом, изрешетила бы меня осколками. Это случилось под Харьковым, напротив совхоза имени Будёного.

     Дома я стал работать секретарём райкома комсомола. В те годы любой работник сельского района использовался, как «толкач», погонявший колхозника: паши! сей! убирай! сдавай! Толкачём пришлось быть и мне.

     Вот и кончилась война,

     И осталась я одна –

     Сама лошадь, сама бык,

     Сама баба и мужик.

     Я увидел деревню – баб на тракторах, хлеб из травы, похожий на коровий навоз, пахоту приусадебных участков на коровах.

     - «Давай, давай! Сей! Убирай! Вывози!»

     Я был плохим толкачём, не обладал искусством « брать на голос».

     Война кончилась, но впереди ждал 1946-й неурожайный год, страшный для деревни. Именно в этом году во всю ширь развернулся массовый побег из колхозов в город. Вербовочные бригады, призыв в армию, поллитровка, поставленная председателю – всё использовалось, чтоб бежать на сторону.

     Однако в этом году я уже учился в Москве. В институте кинематографии, на художественном факультете. Я всю жизнь мечтал стать художником, я верил, что есть способности, наверно они были, весьма скромные, так как вступительные экзамены я сдал не хуже других.

     Но задолго до этого случилось событие... В день моего возвращения домой я встретил своего школьного учителя по литературе Аркадия Александровича Филева, того самого, который поставил мне «тройку» в аттестат за сочинение. Раньше Аркадий Александрович писал стихи, теперь он сел за роман. Я стал его критиком, я долго крепился и не выдержал – тайком сам начал сочинять повесть.

     Сейчас Аркадий Филев давно уже признанный кировский писатель, мы часто вспоминаем с ним наше общее «литературное детство», и, право, не его вина, что поставил мне когда-то злополучную «тройку», спасибо, что не влепил «два», так как я своё экзаменационное сочинение украсил сверх всяких норм орфографическими ошибками.

     Всю жизнь мечтал стать художником, насколько себя помню, всю жизнь пачкал бумагу. Но повесть, написанная мной в селе Подосиновец в вечерние часы в кабинете райкома комсомола, увела меня в Литературный институт имени Горького. Эту повесть даже намеревались печатать, но в связи с постановлением «О журналах «Звезда» и «Ленинград» издательство пересматривало портфель, «пересмотрело» оно и свой взгляд на мою повесть. И слава богу, без нее сейчас приходиться краснеть за какие-то ранние незрелые опусы.

     На всем протяжении моей учебы в Литературном институте в его стенах велась энергичная борьба в двух направлениях: как и всюду в те годы, с безродными «космополитами» и с, так называемым, «коридорным институтом».

     Достаточно иметь фамилию с «неподходящим» окончанием, как обрушивалось обвинение в «безродности». Но я-то в «безродных» отнюдь не числился, напротив несгибаемые борцы с космополитизмом, идейной целеустремленности которых мог бы позавидовать сам Пуришкевич, открыли у меня некую «родовитость» - из глухой вологодской деревни, чуть не лапотник от сохи, не отвык от северного «оканья» - все признаки чистопородности. И это ставилось мне в заслугу.

     Клевал ли я на такую лесть? Пожалуй, нет. Но все же был достаточно глуп и наивен, чтоб верить – вполне возможно существует новое вредоносное семя космополитов, борьба с ними имеет свой патриотический смысл, хотя на лицо досадные перехлесты однако – лес рубят, щепки летят... А в общем – мутна вода в облаках, лучше помолчать. Моим товарищам клеили ярлык «безродности» я молчал, теперь стыдно за это молчание. Стыдно, но лучше признаться в минувшей дремучей глупости, чем оправдывать ее сейчас.

     Если война с «безродными» приносила какие-то плоды – кого-то из студентов исключали из института, кто-то ходил под угрозой исключения, одного (ныне полностью реабилитированного поэта Коржавина) арестовали на наших глазах, - то война с «коридорным институтом» заранее была обречена на поражение.

     «Коридорный институт» - это стихийные студенческие споры в кулуарах, те споры, которые нельзя учесть и проконтролировать, которые не считаются не с официальным мнением, ни с узаконенными авторитетами. Как бы их не осуждали, какие бы меры не принимались по закрытию коридорного института», он существовал, студенты продолжали спорить и днем в перерывах между лекциями, и ночью на койках общежития. Те из наших активных сокурсников, кто громили на собраниях «коридорщиков», спускаясь с трибуны, сами неизбежно становились рядовыми «коридорщиками», доказывали, оправдывались, подливали масла в огонь, поддерживали существование «коридорного института».

     Этому институту я лично обязан многим, едва ли меньше им, чем институту официальному с его профессорскими лекциями и семинарами. Сельский парень, находившийся до сих пор среди людей далеких от проблем литературы, варившийся в собственном соку, попал к тем, кто любит литературу, считает ее целью своей жизни, преисполнен воинственно рыцарскими пристрастиями и антипатиями. Я попал туда, где стихами говорили чаще, чем прозой, где фанатически поклонялись слову. Наверняка без «коридорного института» мои вкусы, мои профессиональные навыки созревали бы более медленно и вяло, возможно я так бы и не дошел до того уровня «спелости», в каком нахожусь сейчас. Спасибо товарищам, которые стимулировали мое созревание, спасибо даже тем, с кем я не сходился ни вкусами, ни взглядами, не схожусь и сейчас, но схватки с ними помогли мне как-то разобраться в себе.

     В тяжелый послеинститутский период «трудоустройства» и самоутверждения забросило меня по командировке журнала «Огонек» в Новосбирск. Я пробыл там месяц, вез в Москву черновик рукописи «Падение Ивана Чупрова». Утром в поезде включили радио, передавали правительственный бюллетень особой медицинской комиссии – умирал Сталин. Женщина, ехавшая в нашем купе, заплакала, двое моих соседей военных попытались выразить на лицах сокрушение и отправились «забивать козла».

     Кажется не прошло и месяца, как на одной из московских улиц произошла у меня маленькая, но фантастическая по своей знаменательности встреча. Нос к носу на тротуаре я столкнулся с одним из бывших руководителей нашего института. Встреча на равных – я уже не студент, он мне не начальник, да он вообще теперь не начальник – из института его выгнали за какие-то темные махинации.

     - Как жизнь? – задал я трафаретный вопрос.

     - Плохо. Болел, валялся по больницам. Понимаешь, пришлось столкнуться с врачами. Но нет худа без добра – зацепился за материал. Кончил недавно роман, первую книгу, буду готовить вторую...

     - О чем?

     - «Враги в белых халатах», название само за себя говорит. Первая книга готова. Хочу пообстоятельней разобраться... материал на вторую лежит.

     В произведении с вымышленными героями я бы не посмел описать так, как это произошло на самом деле, но жизнь гораздо чаще, чем мы думаем, преподносит фантастически-неправдоподобные ситуации. Я в это утро не успел прочитать газет, наверняка не читал их и мой собеседник. Я задержался перед газетной витриной... я, если б оглянулся назад, увидел наверно еще его спину. Но оглянулся я лишь после того, как прочитал в газете о реабилитации арестованных врачей, которых еще недавно назвали не иначе, как «врачи – убийцы». Я оглянулся, но мой собеседник уже скрылся. Так было, я не сочинил здесь ни одного слова.

     Этого человека я больше никогда не встречал. Нужно ли говорить, что первая книга его романа «Враги в белых халатах» не увидела свет, а вторая, по всей вероятности, осталась не написанной. Совсем недавно в одном из журналов в отделе юмора под знакомой фамилией я прочитал три эпиграммы на творческое бесплодие писательской братии:

     Не ждите творческих удач,

     Когда все творчество –

     

     Он ли это? Не однофамилец ли? Боюсь обидеть невинного.

     Я давно не бывал в деревне, поэтому летом решил побродить пешком по знакомым местам. Наметил маршрут – вверх по реке Юг, с села Подосиновец до города Никольска, пересекая границу Кировской и Вологодской областей.

     Давно не был в деревне, но знал – там трудности. Трудности? Нет, не то слово. Мы шли по ослепшим деревням, окна изб заколочены досками, редкие жители попадались навстречу.

     - Можно купить молока, хозяюшка?

     Внимательный с ног до головы взгляд, скорбное покачивание головой:

     - Молока?.. Э-э, милые, да в нашей деревне ни одной коровы не осталось. Вы идите вон в ту, Великий двор называется, там еще пока две коровы живы. У каждой коровы-то по три хозяйки, одна сегодня доит, другая завтра, третья – послезавтра. Так и меняются. Там, авось, добудете молочка...

     Нет молока, а о хлебе и не мечтай. Хлеб мы добывали в сельпо после того, как я тряс командировочными удостоверениями. В одном селе оборванная, изможденная старуха жаловалась нам на председателя: «Детишки на лугах траву собирают, лепешки-то надо из чего-то печь, так злыдень не разрешает – траву топчете, кормовую базу для скота подрываете, еще раз увижу, оштрафую...»

     Как-то мы купили десяток яиц – мелких, как голубиные, попросили сварить, сели есть тут же во дворе. На нас со стороны глядели дети и сама хозяйка:

     - Широко, молодцы, живете, широко. Мои-то ребятишки два года уже яичек-то не пробовали. А вы – широко, куды там...

     Голодные детские глаза, глядящие в рот. Мать продала нам яйца, потому что надо платить налог за картошку с участка. Картошка не дает умереть с голоду. Мы не могли притронуться к яйцам, со стыдливой поспешностью рассовывали их в грязные, жадные детские ручонки – жалкий жест, не облегчающий совести. Но чем помочь что можно сделать – поля, мимо которых мы шли, густо заросли осотом и васильками, лен, прошлогоднего урожая, гниет с зимы, не хватило сил у колхоза его разослать, за каждым окном, которое еще не заколочено досками – голодные ребятишки, питающиеся крапивой, щавелем, кугелем. Такова деревня 1953 года.

     Всего два месяца назад я был в такой же деревне, никто не думает там о хлебе, в каждом хозяйстве – корова, свиньи, овцы, никто не жалуется на налог, варят пиво, покупают мотоциклы. Трудности есть и сейчас – рабочих рук не достает, покосы и выпасы зарастают, урожаями не похвастаешься и жалкие клубы только с великой натяжкой можно назвать «очагами культуры». Есть трудности, но это трудности, а не преддверие катастрофы, перед которой стояла деревня 1953-го.

     Вернувшись из похода, я узнал – арестован Берия.

     Писатель Овечкин выдавал очерк за очерком, с гневом и болью обрисовывая положение в сельском хозяйстве.

     Сентябрьский пленум ЦК поставил ряд вопросов, в том числе и о грабительских налогах в деревне, налогов на корову, на свинью, на курицу, на клочек приусадебного участка, на корень фруктового дерева.

     Появились первые реабилитированные, те, кто десятилетиями были спрятаны за колючей проволокой.

     Страна подходила вплотную к XX съезду партии. Подошла и шагнула в новый период своей истории, период не легкий, не гладкий, по своему остро противоречивый. Изменилось время, изменились и наши биографии. Я из писателя-дилетанта стал профессионалом, а это позволяет более широко, чем людям других профессий, высказывать свои взгляды на жизнь, свое отношение к тому, что свершается сейчас. А потому об этих взглядах читателю лучше судить не по скупой биографической канве, а по опубликованным произведениям.

     


Hob@Press©®.