К списку произведений


Важно! Материалы, размещенные на этом сайте допускается использовать только для прочтения и только с сайта, без права копирования(сохранения) и распространения. Полная версия соглашения.



К списку произведений

Владимир Фёдорович Тендряков



Революция! Революция! Революция!


Ряд волшебных изменений Милого лица.

А. Фет


     «Это драма-драма идей», - сказал Эйнштейн о физике. Когда-то я поразился горделивой емкости его слов, теперь они вызывают у меня чувство горького снисхождения, которое можно сравнить лишь с искушенным чувством взрослого, глядящего на слезы обиженного ребенка: «Такие ли обиды, дорогой мой, бывают в жизни». Такие ли драмы переживают идеи, рожденные стремлением познать и изменить человеческие отношения.

      В 1956-м мне пошел тридцать третий год - пресловутый возраст Христа. В тот год начали открыто суесловить по адресу бога, рабы на минуту почувствовали себя свободными, трусы возомнили себя храбрецами, свято верующие вынуждены были притворяться безбожниками, а меня охватило запоздалое, зато пронзительное до нетерпимости желание оглянуться назад: где, в каком месте случился идеологический поворот? Когда идеи свободы стали идеями насилия? Как это Сталин оказался вместо Ленина?

      Отца давно уже не было в живых. Его ровесники - те, кто день за днем прошли по истории,- знали не больше моего. Они охотно рассказывали эпизоды, легенды, анекдоты прошлых лет, но не могли объяснить - где, когда, почему? Да и был ли этот несчастный поворот? Должен быть!

      И я решил обратиться к самому... Ленину: укажи, Владимир Ильич.

      Без преувеличения, я стал ленинцем со дня своего рождения. Право же, среди многих миллионов ленинцев немногие имеют возможность произнести такие слова.

      Я родился в глухой вологодской деревне, которая и сейчас-то глуха - сто четыре километра от железной дороги. Меня назвали Владимиром в честь Ленина, его именем. Уже тогда, еще при жизни Ленина, преданные ему рядовые революции называли своих детей Владимирами, Владленами, Ленинианами - в честь Бога-Спасителя, зовущего из царства мрака и насилия в царство Свободы и Справедливости.

      Мой отец, подпасок и чернорабочий, красногвардеец и комиссар полка, член большевистской партии с 1918 года, в своей преданности пошел еще дальше. Ленин называл религию «духовной сивухой» - и мой отец наотрез отказался крестить своего сына.

      И это в лесной звериной глуши, где христианство было сплавлено с языческими суевериями, где почтение к церковным обрядам уживалось с дремучим животным страхом перед лешими и домовыми. Ни деды, ни прадеды слыхом не слыхали, чтоб кто-то отказался крестить подкидыша, даже незаконнорожденного, презренного «выблядка». Без этого у человека не могло быть имени, не представлялось, как можно без купели. Иногда младенец умирал раньше, чем поп опускал его в купель, и тогда его хоронили не на кладбище, а зарывали тайком, стыдливо, страдая о погубленной душе.

      И вот родной отец в трезвом сознании, в твердой памяти лишает кровного сына святого крещения!..

      Бесхитростные семейные предания, услышанные мной в глубоком детстве, повествуют о том, как со всей округи шли старики и старухи к моей люльке. Некоторые приходили за пятьдесят верст по трескучему морозу, по заметенным дорогам, чтоб взглянуть одним глазком «на антихриста во младенчестве». За пятьдесят верст! А зима в тот год, говорят, была свирепая.

      Моя мать показывала странникам мой младенческий зад («глядите - хвоста нет»), мои ноги («нет копытец») - ребенок как у всех. Но сердобольные старухи причитали надо мной:

      - Ох, все одно не жилец! Ох, долго не протянет!

      Если электрическую лампочку, изобретенную Эдисоном, внесенную в деревенскую избу, называли тогда «лампочкой Ильича», считали, что она не только светит, но и пропагандирует ленинские идеи, ленинские завоевания, то, наверное, и мой младенческий зад без признаков хвоста, без каких-либо бесовских отличий с полным основанием можно внести в ленинский пропагандистский актив. А меня, обладателя столь знаменательного зада, позволительно называть ленинцем самым юным, какого только можно представить.

      Ленин в те дни лежал в последнем параличе, ровно через сорок семь дней после моего появления на свет его не стало.

      Когда я научился произносить его имя, распознавать его на портретах, ощущать как величайшего из великих спасителей мира? Нет, это так же невозможно вспомнить, как и свое первое «мама».

      С семи лет я стал октябренком, вместе с картонной пятиконечной звездой, обшитой кумачом, носил на груди значок с портретом трехлетнего Ленина - милого мальчика с пышными расчесанными кудрями.

      С девяти - я пионер. И на требовательное: «За дело Ленина - Сталина - будьте готовы!», отвечал, вскидывая над головой руку: «Всегда готовы!»

      С пятнадцати - комсомолец. Комсомольский билет - мое самое первое удостоверение в жизни.

      Этот комсомольский билет я спрятал в пилотку, когда пробовал переплыть через Дон, спасаясь от наступающих немцев. Я тогда все утопил - гимнастерку, штаны, сапоги, нижнее белье,- все потом пришлось надеть чужое. Но я твердо знал - билет потеряю только с головой. Спас свою голову, спас и билет с профилем Ленина на обложке.

      Через какой-нибудь год с небольшим я сменял этот билет на книжку кандидата партии, а затем получил и членский партийный билет. И по сей день я член той партии, которую Ленин организовал в свое время.

      Не было для меня авторитета выше на свете. Кто еще, как не он, мог объяснить мне все?

     

     Грудой дел,

      суматохой явлений

     день отошел,

      постепенно стемнев.

     Двое в комнате.

      Я

      и Ленин –

     фотографией

      на белой стене.

     

     Днем я писал повести о секретарях райкомов, конфликтующих с председателями колхозов, а вечерами...

      Вечерами я начал разговаривать с Лениным, с тридцатью красными томами его сочинений - единственное наследство, оставшееся мне от отца.

     Разговаривать - не читать, не штудировать, как это было прежде, когда приходилось сдавать экзамены по марксизму-ленинизму,- на равных, не боясь уже сомневаться и возражать.

      И Ленин оказался неожиданным собеседником. Вместо того, чтобы бичевать отступников, сокрушать Сталина, он начал опровергать... самого себя.

      Ленин против Ленина. Великого, непогрешимого! Никогда еще я не соприкасался с такой крамолой - Ленин против Ленина! И долго я не мог отделаться от ощущения - вершу недопустимое, я - еретик, я - преступник! Хотя, казалось бы, при чем тут я? Это Ленин, заключенный в ледерин красного цвета, выпущенный по стране в миллионах экземпляров, говорит крамольное.

     

     Двое в комнате.

      Я

      и Ленин...

     

     Тогда-то я и начал мало-помалу понимать: это драма- драма идей, всечеловеческая, всепланетная. Бывала ли в истории драма грандиознее? Навряд ли.

      В то время случай свел меня с неким Иванниковым...

      Одна из городских библиотек пригласила меня выступить. Как всегда после встречи, был «лестничный» разговор,- уже одетые в пальто и шапки наиболее неуемные из читателей продолжали выяснять со мной отношения. Как всегда, нашелся желающий проводить:

      - До метро, если вы не против.

      В поношенном пальто из тяжеловесного ратина, в шляпе, в клетчатом кашне - по виду служащий, еще не дослужившийся до обеспеченного оклада, отдельной квартиры и той независимости, которая появляется вместе с правом ставить рядом со своей фамилией на деловых бумагах слово «заведующий».

      Сначала и лицо его показалось мне заурядным - не определившееся до полной зрелости, чуть тронутое нездоровой полнотой,- лицо оседлого горожанина, чья молодость прошла мимо спортивных площадок, морских пляжей, горных троп и лесных костров. Но, приглядываясь, я постепенно начал улавливать в нем надсадную настороженность, резкие перемены от искренности к подозрительности. И речь его была отрывиста, полна многозначительных недомолвок. Он как бы выстреливал откровением, а потом пугался, что я его не пойму,- отчужденно замолкал.

      - Я завтра встречаю отца,- выпалил он без предисловий, едва мы оказались на улице.

      Мне надлежало догадаться, что это, в общем-то заурядное сообщение произнесено не спроста. И я счел обязанным вежливо осведомиться:

      - Давно не виделись?

      - Девятнадцать лет и три месяца!-резкий ответ.

     - Ого!

     - Из лагерей! Реабилитирован!

-Значит, у вас большая радость. Он передернулся:

     - Не знаю...

     - Почему?

      - Не плюнет ли мне в лицо отец при встрече!..

      Так началась исповедь Максимилиана Иванникова, рваная, сумбурная, где откровенность самосвежевания сменялась почти враждебными сомнениями: «Зачем вам это?.. С какой стати вам знать мое?..»

      Эта исповедь продолжалась больше месяца, так как в тот вечер, побродив по московским улицам добрых часа два, я на прощание дал Иванникову свой телефон, попросил заходить ко мне. И он приходил и рассказывал, рассказывал...

      Встреча его с отцом прошла сердечно. Отец некоторое время жил у него, но очень скоро получил комнату, освободил сына от опеки.

      Нет, Иванников и я не стали друзьями, нас связывала только его исповедь. В его судьбе я видел свою судьбу, но в чудовищно кривом зеркале - искалеченную, обезображенную. Он же нуждался в слушателе. Словом - «она меня за муки полюбила, а я ее за состраданье к ним...».

      Рано или поздно исповедь должна была иссякнуть, а мы расстаться. Иванников исчез из моей жизни...

      Но по вечерам я продолжал другие встречи - «двое в комнате: я и Ленин...». Беседовал с Лениным и вспоминал Иванникова. В эпохальную драму социальных идей невольно влезала личная драма случайного человека в поношенном ратиновом пальто, моего ровесника, моего соотечественника.

      Сейчас я сам исповедуюсь, собираюсь раскрыть самые сокровенные мысли, вызванные многолетней беседой с Лениным в третьем издании тридцати красных томов. И в этих выношенных мыслях путается Иванников со своей историей. Говоря о Ленине, не могу не говорить о нем.

      Вынужден поэтому гнать «в пристяжке» две повести сразу.

     

I

     

     О живых деспотах, как о покойниках, говорят или хорошо, или молчат. Деспоты обычно редко сталкиваются с открытым негодованием. Проклинаемый издалека Герценом, Николай I жил окруженный восторженным подобострастием.

      А его сын Александр II - царь-реформатор, который плохо ли, хорошо ли провел наконец отмену крепостного права и допустил в России суд присяжных заседателей, погиб от рук бомбистов.

      В 1866 году студент Дмитрий Каракозов делает одну попытку. В 1880 году кроткого вида и трезвого поведения столяр Степан Халтурин совершает следующую - взрыв в Зимнем дворце. Убито и искалечено пятьдесят крестьянских парней - солдат Финляндского полка, находившихся в караульном помещении. Александр П и его семья - целы и невредимы. Побиты лишь куверты на столе, накрытом для торжественного приема принца Гессенского.

      А год спустя, 1 марта, в Петербурге среди бела дня взрываются одна за другой две бомбы. Первая разносит царскую карету, вторая смертельно ранит царя. Вместе с царем замертво падает и его убийца, мальчишка Грине-вицкий...

      Россия начала добывать свободу...

      Александр Ульянов в Петербургском университете на последнем курсе - пишет самостоятельную работу о каких-то, зоологически не до конца исследованных, червях, признанную выдающейся, и вступает в террористический кружок. Как шесть лет назад, программа проста: убить Александра III. Юные террористы назначают покушение снова на 1 марта...

      В этот день их всех арестовывают.

      8-го мая Александр Ульянов и пять его товарищей повешены.

      Слово сожаления о нем роняет сам Менделеев,- о нем и о Кибальчиче, как о талантах, вырванных из науки революционным движением, которое для великого химика кажется делом безнадежным и бессмысленным.

      «Мы пойдем другим путем!» - такова поздняя легенда о ранней мудрости нового Спасителя. Слишком уж наивно тенденциозны эти слова, чтоб быть правдой.

      В эти дни Владимир кончает гимназию, и вопрос - кем быть - встает перед ним со всей требовательностью. «Кем быть?» - тот родник, откуда начинает течь деятельная жизнь личности. Только у испорченных с детства натур он бывает мутным - с примесью себялюбивой корысти.

      Одна семья воспитала Александра и Владимира. Если что и удалось доказать Александру неудачным подвигом, то это свою нравственную чистоту. Можно ли сомневаться, что Александр из могилы помог младшему брату выбрать свой путь? «Пепел Клааса стучит в мое сердце!»

     

     1

     

     Иванников был младше меня на несколько месяцев. Он родился уже после смерти Ленина.

      Осенью 1919 года продотряд, сформированный на котельном заводе Бари, выехал на Рязанщину за хлебом. Вместе с реквизированным хлебом он привез в Москву семнадцатилетнюю девчонку Глафиру Патлову.

      Она сиротствовала. Родни - целая деревня: дядьки, тетки, сватьи, кумовья по отцу и матери, но всем лишняя. Отец Глафиры пропал на войне, мать и раньше прихварывала, а без отца пришлось на себе тащить дом. Косила на болоте- простыла, слегла и не встала. В наследство Глашке достались изба, корова, овчинный полушубок да икона святого отрока Варфоломея в углу. Глашкин крестный забрал себе корову, за это обязался кормить девчонку «до взрослости». Он же перенес к себе икону отрока Варфоломея. Старая же изба стояла пустой, тащили с нее что могли - рамы с уцелевшими стеклами, двери с петель, даже изношенные половицы выбрали. До взрослости у крестного Глашка не дожила -скотину обиходь, навоз выгреби, за детишками догляди, летом в поле помогай, только что не пашут на тебе - обрыдло! Ушла к соседям, там семья поменьше. Соседи в дом приняли - лишняя пара рук как-никак,- но не могли простить, что корова Глашкина осталась у прежних хозяев: «За будь здоров тебя держим, помни!» Потерпела да взъелась: «Пропади вы пропадом, благодетели!» Перебралась к свояченице матери, а там и вовсе не рады, есть суют:

      «На! Подавись!» Сирота неприкаянная, даже с сумой по миру не пойдешь- кругом голод, нынче не подают.

      Прибыл хлебный отряд. Мужики попрятали зерно: «Поищите, комиссарики!» И тут-то подала голос Глашка: «Пошли. Уж я-то знаю, где у кого лежит». К первому привела - к крестному: «А ну, мироед, подымай половицы, в подклетье у тебя ковырнем».

      После этого оставаться в деревне нельзя - убьют.

      О Москве по деревням ходила суровая молва: «Москва слезам не верит». Но Глашка Патлова слезы лить и не собиралась. В старом родительском полушубке, от которого все еще несло прокисшим пойлом чужой скотины, в солдатских башмаках (выданы из особых фондов по заготовке хлебных излишков), в вылинявшем до лирической ясноты кумачовом платочке, глаза холодновато пустынные в размахе жадных ресниц, Глашка в огромном, обношенном, суетно многолюдном городе сразу почувствовала себя своей. То, что в родной деревне считалось пороком-нищета, голь перекатная! - здесь ставилось в заслугу -из беднейших слоев. В родной деревне совали - «На, подавись!»- здесь требуй, бери за горло: «Даешь, и точка!»

      Ее сначала пристроили к женотделу котельного завода. Бабы собрались крикливые, тертые, им ли слушать девчонку, сироту из деревни. А эта сирота вдруг заговорила о том, о чем все только и думали,- о хлебе.

      - Мужики выбивать хлеб ездят. Баба-то нюхом найдет, чем детишек накормить. Пусть нам наганы дадут и ружья, даже одного мужика взять можем для страху,- хлебный бабий отряд организуем.

      Бабий отряд не получился - кого ни хвати, семью бросить не может,- но крику о нем было много. И Глашку заметили, стали выдвигать в комиссии, послали на учебу...

      Через два года она уже заведовала женорганизациями одного из районов Москвы, носила гимнастерку с широким ремнем, юбку в обтяжечку, курила козьи ножки, чтоб не казаться слишком молодой. Ей часто приходилось бывать в Наркомате труда, и там она встретилась с Николаем Иванниковым, бывшим военным комиссаром, прошедшим через колчаковский и польский фронты.

      Умер Ленин. На Красной площади под Кремлевской стеной за несколько дней был поставлен деревянный мавзолей.

      Николай Иванников в партию вступил еще в семнадцатом, сразу после революции. Глафира Иванникова, в девичестве Патлова, подала заявление.

      На собрании ее спросили:

     - Историю классовой борьбы знаешь? Вспомнила свою деревню, ответила:

      - С пеленок ею нанюхалась.

      - А ну, скажи: кто такой был Максимилиан Робеспьер?

      Глафира о таком не слыхивала, но ее все равно приняли.

      Николай прямо с собрания отвел ее в родильный дом Грауэрмана. Родился мальчик, и Глафира назвала его Максимилианом - в честь Робеспьера.

     

II

     

     Безвестная могила Александра Ульянова и пятерых его товарищей, неудачных цареубийц, зарастала травой. Их путь ненадежен, нужен иной - новый.

      А этот «новый путь» не так уж и нов, он провозглашен за тридцать три года до казни Александра Ульянова.

      «Призрак бродит по Европе - призрак коммунизма...

      История всех до сих пор существовавших обществ была историей борьбы классов...»

      За год до рождения Владимира Ульянова столбовой дворянин бунтовщик Бакунин в Женеве переводит на русский язык «Коммунистический манифест». Но в Россию едва ли проникает несколько экземпляров этой книги.

      Примерно в это же время Герман Лопатин, близко знавший Маркса и Энгельса, избранный даже в Генеральный совет I Интернационала, начинает перевод «Капитала», но не успевает окончить. Лопатина арестуют по подозрению в организации побега Чернышевского из ссылки. Начатый перевод кончает за него публицист-народник Даниельсон.

      Первый том «Капитала» выходит в свет, но это замечает лишь узкий круг людей, как правило тех, кто уже знаком с работами Маркса по иностранным изданиям.

      И лишь десять лет спустя Плеханов - опять в той же Женеве - выпускает второй перевод «Манифеста».

      «Призрак» двинулся по России. В далекой Казани вокруг бывшего гимназиста Федосеева - тесный кружок молодежи, открывающей себе Маркса. Среди них появляется и Володя Ульянов, уже исключенный из университета за участие в студенческой сходке, уже посидевший в ссылке в казанской деревне Кокушкино.

      «История всех до сих пор существовавших обществ была историей борьбы классов».

      Классовая борьба - скрытая пружина, которая движет историю человечества вперед. Здесь, в Казани, Владимир начинает верить в это - раз и навсегда, безоглядно, на всю жизнь. Аксиома, не требующая доказательств.

      Впрочем, в это же верил, как в «Отче наш»,- просто верил, не утруждал себя доказательствами - и сам патриарх Карл Маркс.

      Он пишет: «Мне не принадлежит ни та заслуга, что я открыл существование классов в современном обществе, ни та, что я открыл их борьбу между собою. Буржуазные историки задолго до меня изложили историческое развитие этой борьбы классов».

      «Буржуазные историки...» Наиболее известный из них Гизо был одновременно и видным деятелем при дворе вернувшихся на престол Бурбонов - никак не революционер. Он заявлял: «Борьба классов не теория и не гипотеза, это - самый простой факт... Не только нет никакой заслуги за теми, которые его видят, но почти смешно отрицать его».

      И для Маркса тоже - «не теория и не гипотеза, это - самый простой факт», который столь же мало нуждается ' в каких-либо доказательствах, как и то, что две параллельные прямые при своем продолжении не пересекаются. Аксиомы недоказуемы.

     

     Но вглядимся в историю: такое ли уж большое место занимает в ней классовая борьба?

      Греки воевали с персами, Рим с Карфагеном, Англия с Францией, то есть одно государство, одно общество, состоящее из свободных и рабов, патрициев и плебеев, помещиков и крепостных, боролось с другим таким же - за право властвовать, за право пользоваться независимостью, за новые рынки сбыта.

      И внутри этих государств постоянно наблюдается борьба - кровавая или бескровная, явная или скрытая - не между свободными и рабами, помещиками и крепостными, а между невнятными, с точки зрения классовости, группами и партиями. Знатные и незнатные, угнетающие и угнетенные католики Франции резали знатных и незнатных гугенотов. Опричники царя Ивана Грозного душили как высокородных бояр, так и худородную челядь... Можно ли Галилея, отстаивающего идею движения Земли, называть выразителем интересов каких-либо классов? А папу Урбана VIII, врага Галилея, только с чудовищной натяжкой можно окрестить защитником феодальной верхушки. А как называть, скажем, такие памятные для русской истории моменты - Куликовская битва и Ледовое побоище на Чудском озере, когда высокие князья-феодалы - Дмитрий Донской, Александр Невский - шли плечо в плечо с подневольными смердами, охваченные единым желанием - остановить, опрокинуть общего врага? Перед лицом опасности - своеобразная классовая солидарность. Есть ли на Земле народ, который бы не переживал подобных моментов?

      Борьба классов - почему бы ей и не быть? Но утверждать: история есть не что иное, как только эта борьба,- не слишком ли упрощать историю?

      Тот, кто пытался рассуждать подобным образом, сразу же вызывал подозрение. Всякое сомнение в исцеляющей силе классовой борьбы выглядело как враждебный акт против свободолюбия. Не смей сомневаться! Не смей доказывать противное! Принимай, не рассуждая, на веру!

      В мире рождалась новая вера, которая отличалась от старых, как и положено, лишь своими догматами.

     

     2

     

     Тезка Робеспьера, Максимилиан Иванников, был отдан матерью под присмотр дворничихи Фатимы, щекастой, грудастой бабы с сиплым голосом. Она пела над кроваткой татарские песни, нескончаемые, как галоп коня по степи.

      Фатима приходила только днем, по вечерам Максимилианом занимались родители. Чаще отец, чем мать. Отец менял пеленки, мыл сына в большом тазу, укачивал на ночь. Бывший военный комиссар колыбельных песен не знал, пел революционные:

     

     Эй, живей, живей, живей

     На фонари буржуев вздернем!

      Эй. живей, живей, живей-

     Хватило б только фонарей!..

     

     Над детской кроваткой - песня о расправе, песня, весело славящая жестокость.

      Но сам Николай Степанович Иванников, право же, жестоким не был.

      Он вырос на станции Ирпень, в большой семье паровозного кочегара, переведенного потом в машинисты маневровой «кукушки». Машинисты поездов дальнего следования имели свои дома, кой у кого даже крытые железом, «кукушечники» же ютились в бараках.

      В тринадцать лет Кольку отдали учеником на склады- «Скобяные товары. Хамлюгин и К»- огромные, темные, гулкие, пахнущие железной свалкой. Зимой в них было едва ли не холодней, чем на улице.

      Он знал грамоту, научился вести приходно-расходные книги, отправлял партии гвоздей, через несколько лет стал младшим приказчиком, купил себе суконную тройку, цеплял к жилету цепочку, мечтал завести часы...

      Летом шестнадцатого его взяли в солдаты. Он попал не в окопы, а в минные классы при крепости Свеаборг. Вместе с ним учился вольноопределяющийся первого разряда, бывший студент Крашенинников. От него-то впервые Николай услышал, что мир извечно расколот враждой: «Свободный и раб, патриций и плебей, помещик и крепостной...»

      Почти не изучена, не признана важной война, протянувшаяся через 1917 год - с февраля по октябрь. Война, в общем-то, не кровавая, но люто ожесточенная. Война не армий, а мнений. Не орудийных залпов, а речей. Разномастные пророки-провидцы, какими всегда была богата Россия, постные последователи графа Толстого, мужиковствующие опрощенцы и эстетствующие западники, анархисты, взывающие: «Рыцари ночи, станьте рыцарями дня!», многочисленные партии, раздробленные на группы и группочки, неистово враждующие между собой,- все вырвались наружу, заголосили, схлестнулись. Площади, улицы, заводские цеха, казармы, монастыри и пансионы благородных девиц стали местом словесных баталий. В них побеждали не самые справедливые и не самые умные, а самые доходчивые, возвещавшие наиболее простые мысли, которые без напряжения могло понять неискушенное большинство.

      «Экспроприируй экспроприаторов!» - в русском переводе: «Грабь награбленное!» - более категоричного и ясного требования представить невозможно. Каждый обездоленный должен ухватиться за него. А на Руси обездоленных подавляющее большинство. Испокон веков на святой Руси дешево стоила человеческая жизнь и ничего не стоило человеческое достоинство. Всего пятьдесят шесть лет тому назад можно было продать человека, запороть его до смерти, не боясь ответственности перед законом. И те, кто восставали против этого, тоже не отличались человеколюбием. Вот что писалось в прокламации «Молодая Россия», распространявшейся в Москве через год после отмены крепостного права:

      «С полною верой в себя, в свои силы, в сочувствие народа, в славное будущее России, которой вышло на долю первой осуществить великое дело социализма, мы издадим один крик: к топору! И тогда бей императорскую партию, не жалея, как не жалеет она нас теперь, бей на площадях, если эта подлая сволочь осмелится выйти на них, бей в домах, бей в тесных переулках, бей на широких улицах столиц, бей по деревням и селам. Помни, что кто тогда будет не с нами, тот будет против; кто против - наш враг, а врагов следует истреблять всеми способами. Да здравствует социальная и демократическая республика русская!»

      И вот - «грабь награбленное!». При таком воззвании нет никакой нужды размышлять, надо действовать, причем решительно и недвусмысленно: «Грабь!» И только через это «кто был ничем, тот станет всем!». Не столь уж и важно, как будет выглядеть заветное «всем», оно любому и каждому представлялось весьма и весьма смутно. К чему гадать, мудрствовать лукаво - грабь, действуй! Обездоленная Русь подымалась на дыбы.

      Николай Иванников никогда не приписывал себе больших подвигов в революции, но один случай из своей военной жизни он вспоминал часто и с гордостью.

      Он рассказывал...

      Загнали мы колчаковцев в болото, уйти им нельзя - кругом трясина. И много их там сидело, не знали, что наши части дальше пошли, догонять тех, кто вырвался. Нас осталось и всего-то - десятка два штыков да три «максима». И ребята наши еле держатся - трое суток не спали, голодные, мокрые. Ждем: ну как полезет саранча, три наших пулемета не удержат. Все на меня смотрят: мол, ты здесь старший, решай. И я решился-снял с себя пояс с наганом, отправился.

      Денек серенький, дождичек сыплет, прыгаю с кочки на кочку, слышу:

      - Стой! Кто идет?

      - Парламентер! - говорю.- Для переговоров.

      А сам с кочки на кочку, ближе да ближе... Подпустили, полезли на меня со всех сторон - рожи черные, бороды в тине, черти из преисподней краше.

      - Ты кто, сучий сын?

      - Комиссар четыреста пятнадцатого революционного полка.

      - Ком-мис-сар! Ах, сволочь! Эй, братцы, сам комиссар к нам пожаловал! Пришьем, падло!

      - А жить,- говорю,- хотите?

      - Бог не выдаст, свинья не съест. Про нас, мол, видно будет, а ты откомиссарил. Молись на кочку, нехристь!

      - Валяйте, я без оружия. Только обмозгуйте: на много ли меня переживете?

      Потолкались, пошушукались и снова ко мне:

      - Чего ты от нас хочешь?

      - Во,- говорю,- похоже на разговор. Слушайте наши условия: выходить по двадцать человек, сдавать оружие. И помните - под наведенными пулеметами выходить придется, так что уж лучше без шуточек.

      - А там нас всех к стенке?

      - Офицеров возьмем в плен, а солдатам - выбор: кто хочет - оставайся у нас, не захочет- катись на все четыре стороны, без оружия, конечно.

      Пооглядывались, пошептались, приказывают:

      - Отойди в сторонку. Мы тут обсудим.

      Отошел, сел на пенечек, закурил у всех на виду, делаю вид, что мне черт не брат, ничего не боюсь. А солдатня сбилась, митинг устроила: кричат, винтовками трясут, никак не договорятся.

      И вдруг - бац! Воздухом в ухо ударило. Пуля-то, поди, на вершок от уха прошла. И тут все, кто митинговал, шарахнулись - кусты затрещали. Смотрю - уж ломают кого-то, морду бьют, матерятся:

      - Хочешь, чтоб искрошили нас?! Так твою перетак! Сам сдыхай - мы не желаем!

      Не было бы счастья, да несчастье помогло. Выстрел-то и решил все. Тут же дружно стали разбиваться на двадцатки...

      До утра мы принимали из болота гостей - партию за партией.

      А вечером, уже в селе, приводят мне на суд четверых: три офицера да еще бородатый с лычкой на погоне. Он-то в меня и стрелял. Встал перед столом, руки по швам, борода вперед - мужик служилый.

      - Откуда ты? - спрашиваю.

      - Из Олонецкой губернии, деревня Броды.

      - Семью имеешь?

      - Баба да трое детей.

      - А земли сколько?

      - Так что совсем мало - три десятины всего, да и та худая. Деготь в лесах гоним, тем и живем.

      - Бедняк же. Что ж ты не своим делом занялся? Их благородиям положено в меня стрелять, не тебе, борода.

      - Так что разрешите доложить: нехристи вы, Христа продали, креста не носите.

      - Темнота, темнота! Что мне с тобой делать?

      - Так что ваша взяла - анафемская. Ставь к стенке, а я уж помолясь...

      - Трое детей у тебя, дерево дремучее.

      - Что уж, бог не оставит. Одна надежда.

     - Эй, отведите его в обоз, пусть за конями следит. И не вздумай шалить, дядя. Второй раз не спустим.

      Такого легко простить - из своих, заблудился по слепоте. Но суда ждали три офицера, один пожилой, полный, с эдакой осаночкой, два других совсем мальчишки - шеи кадычками, мундиры мятые, в грязи, а лица бледные, чистенькие, глазастые.

      Пожилой шагнул на меня, уставился в переносицу - барский взгляд,- говорит:

      - Я вижу - вы добрый человек, поэтому осмелюсь обратиться к вам с просьбой.

      - Говори.

      - Я ваш враг, вот уже двадцать пять лет ношу офицерские погоны, по мордам таких, как вы, учил, расстреливал, не отказываюсь - «ваше благородие» в полном смысле ваших представлений. И откровенно признаюсь - меняться не хочу, товарищем вам не стану. Но вот эти молодые люди... Поверьте, они еще не успели ни в чем согрешить против вас. Осмелюсь просить: рассчитайтесь со мной, разрешите им жить.

      А глазастые офицерики мне ответить не дали, вскинулись:

      - Господин штабс-капитан! Да как вы смеете!.. Да мы не нуждаемся! Тут только что простой русский мужик- пример мужества!..

      Похоже, его благородие говорил правду - больших грехов за мальчишками нет. Но простить их, как простил бородача из деревни Броды?.. Призадумаешься да почешешься. Получалось бы, комиссар прощает всех подряд, даже дворянских волчат. И это в самый-то, что ни на есть, обостренный разгар классовой борьбы!

      Да волчата и не хотели моей милости - сами рвались на смерть.

      Говорят, когда их вывели на расстрел, они обнялись и... запели. Нет, не «Боже, царя храни», а «Как ныне сбирается вещий Олег»... Черт их разберет!

      Один из мальчишек, сказывают, пел - заслушаешься. Штабс-капитан подтягивал ему и плакал, словно баба.

      Отец Максимилиана, вспоминая, всегда ронял слово жалости к мальчишкам-офицерам, но никогда не раскаивался, что пришлось их расстрелять.

     

     Эй, живей, живей, живей

      На фонари буржуев вздернем!..

     

     Над колыбелью сына - верую в искупляющую силу фонаря-виселицы.

     

     Ш

     

     Маркс и Энгельс были противниками «верую» - «Наше учение не догма, а руководство к действию».

      1899 год. Николаю Степановичу Иванникову не исполнилось еще и трех лет.

      Владимир Ульянов - уже заметная фигура среди русских революционеров. Он резок и решителен, придерживается в марксизме самых крайних позиций. Ходит по рукам его работа «Что такое «друзья народа» - три тетради против народников. Они в разное время отпечатаны на гектографе - всего каких-нибудь двести с небольшим экземпляров. Мало. Но ее читают в Вильно и Пензе, во Владимире и Чернигове, в Киеве и Томске, даже в Вене, не говоря уже о Петербурге и Москве.

      «От брошюры, исполненной желчных характеристик... веяло подлинной революционной страстностью и плебейской грубостью, напоминавшей о временах демократической полемики 60-х годов. Несмотря на некоторую тяжеловесность изложения, плохую архитектонику статей и отдельные скороспелые мысли, брошюра обнаруживала и литературное дарование и зрелую политическую мысль человека, сотканного из материала, из которого создаются партийные вожди».

      Эти слова сказаны Юлием Мартовым, уже ставшим врагом Ленина, умиравшим от чахотки в изгнании.

      Несколько лет назад в Петербурге была создана организация социал-демократов из семнадцати человек, «которая,- по словам все того же Мартова, одного из семнадцати,- знаменовала собой первый шаг по превращению идейного течения в партию». Скоро их станут называть «стариками». Ульянову тут двадцать пять лет, среди этих «стариков» он еще не вождь, но уже первый среди равных.

      В самом начале года в Германии выходит книга Эдуарда Бернштейна «Предпосылки социализма и задачи социал-демократии». Бернштейн и прежде пытался «пересмотреть» марксизм, в новой книге он пробует логически обосновать свой пересмотр. Бернштейном возмущены Роза Люксембург и Гельфанд-Парвус, Плеханов и Каутский. Возмущен в Шушенском и Ульянов, он же Владимир Ильин, автор солидного «Развития капитализма в России», только что вышедшего из печати.

      Нет, он не считает, что марксизм нельзя поправлять и критиковать. «Мы вовсе не смотрим на теорию Маркса,- пишет он,- как на нечто законченное и неприкосновенное...» Но боится, что подпевающие буржуазии теоретики постараются «убить марксизм» «посредством мягкости», «удушить посредством объятий».

      Ульянов гневно нападает на известного пропагандиста марксизма Струве, который тоже высказывается против «ортодоксальных перепевов» Маркса.

      Он отвечает ему из Сибири: «Нет, уж лучше останемся-ка «под знаком ортодоксии»! Не будем верить тому, что ортодоксия позволяет брать что бы то ни было на веру, что ортодоксия исключает критическое претворение и дальнейшее развитие, что она позволяет заслонять исторические вопросы абстрактными схемами. Если и есть ортодоксальные ученики, повинные в этих действительно тяжких грехах, то вина падает всецело на таких учеников, а отнюдь не на ортодоксию, которая отличается диаметрально противоположными качествами».

      Итак, партии еще не существует. Но раньше самой партии в пылу полемики уже рождаются крылатые словечки типа «ревизионизм» и «ортодоксия». А «ревизионизму» теперь суждено сопровождать учение Маркса, клеймя и бичуя вероотступников - до сего дня.

      Ревизионизм нынче - тяжкое государственное преступление. За него судят и садят в тюрьмы. За него без суда и следствия запирают в больницы для умалишенных. Кошмар ревизионизма перешагнул границы нашей страны, поливает кровью землю Китая...

     

     3

     

     Одно из ранних воспоминаний детства Максимилиана Иванникова.

      Пасмурный день за окном, взрослых нет, они на работе, квартира предоставлена детям. У Максимки обычный гость - Ленка, дочь Ивана Ивановича Крашенинникова, того самого вольноопределяющегося из свеаборгских минных классов, который учил бывшего приказчика скобяных складов, рядового Николая Иванникова - азбуке классовой борьбы. Максимкиного отца и Крашенинникова не раз разносила жизнь в разные стороны, но они помнили друг друга, искали и находили, продолжая оставаться один учителем, другой учеником. Крашенинников руководил крупным главком, отец Максимки был его заместителем. Они даже жили рядом, дверь в дверь, напротив - два шага через узкий коридор.

      Ленка моложе Максимки на восемь месяцев, светлая, голубоглазая, тщательно причесанная, с торжественным бантом в волосах, в коротком платьице, легкая, как бабочка. Она хорошо помнила, что Максимка старший, подчинялась во всем.

      У дяди Вани на стене висела сабля, именная, полученная в гражданскую войну за храбрость,- ножны украшены тусклым серебром, как и рукоятка, вкрадчиво изогнутая, просящая руки. Самая красивая вещь на свете! Максимке казалось, что за нее не жалко отдать и жизнь.

      Изредка дядя Ваня снимал ее со стены и разрешал вынимать из ножен. Максимка держал в руках узкую, излучающую холодный свет полосу стали, и душа его заполнялась жаркой отвагой. Он чувствовал - становится другим человеком, не маленьким мальчишкой, который с трудом открывает тяжелую входную дверь, а высоким, сильным, красивым. Он лучше всех, он смелее всех, он с этой сталью в руке презирал не только Ленку, но даже отца и дядю Ваню. Оттягивающая руку узкая полоса, по ней стекает свет, хотелось торжествующе кричать. И Максимка не выдерживал, кричал, пытался взмахнуть саблей... Тогда ее у него отбирали, вешали на стену. «Боец растет - держись, чемберлены!»

      И Максимка вооружался деревянной саблей, а Ленка палкой от мухобойки. Он рубил поставленные друг на друга игрушки: кубики, кукол с отбитыми носами, оловянных солдатиков... - Буржуйских пап! Буржуйских мам! Буржуйских сынков! Буржуйских солдат! - кричал Максимка.

      И Ленка, потрясая бантом, с девчоночьей неумелостью орудуя палкой, поддерживала:

      -Буржуйских девочек! Буржуйских извозчиков! Буржуйских почтальонов! Буржуйских рабочих!..

      - Буржуйских рабочих нельзя! - кричит Максимка.

      - Почему?-распахивала голубые глаза Ленка.

      - Они не буржуйские!

      - А какие?

      Этого Максимка объяснить не мог. Он знал лишь, что слово «рабочий» всегда произносилось с глубоким почтением папой, мамой и дядей Ваней Крашенинниковым.

      Примерно в это же время - или чуть позднее - на всю страну прошумела история Павлика Морозова, донесшего на своего отца. Его именем стали называть школы и дворцы пионеров, ему ставили в скверах памятники, со страниц «Пионерской правды», с кумачовых плакатов внушалось детям: «Будьте как Павлик Морозов!»

      Спустя семь или восемь лет во Всесоюзном пионерском лагере Артеке состоится слет мальчиков и девочек, предавших своих отцов и матерей в руки правосудия, отрекшихся от них.

     

IV

     

     Я воспитан в почтении к диктатуре пролетариата, с детства принимал ее, не задумываясь. Сейчас вот задумался, и всплывают сотни вопросов, простых и требовательных до недоуменной оторопи. Как это раньше они у меня не возникли? И даже не слышал, чтоб их задавали другие. Диктатура - пугающее слово для тех, кто мечтает о свободе.

      Диктатура - ничем не ограниченная власть пролетариата, рабочего класса. Возможно ли, чтоб весь класс, миллионы людей просто так, скопом могли властвовать? Миллионы у власти?.. Каким образом?

      Через выборных?.. Из тысяч и миллионов общим голосованием выбрать считанные единицы, облечь их диктаторской властью? Но их диктаторство ничего не будет стоить, если не станет опираться на какую-то силу. На какую?.. Армию? Полицию? Или на что-то иное?..

      Ну, а что как эти выбранные диктаторы, заручившись силой армии и полиции, вместо того чтобы проводить интересы многомиллионного класса, станут проводить свои интересы - узко клановые, а возможно, и просто шкурнические? Или же такая опасность начисто исключена?

      Но допустим, в диктаторы попадают предельно честные люди, но люди же! Людям свойственно ошибаться. Ошибки диктаторов, наделенных неограниченной властью, никому не подконтрольных, легко могут стать обязательными для всех правилами, неукоснительными законами. Общество, узаконивающее ошибки, проводящее их в жизнь,- не страшно ли?..

      Наивные вопросы, бесхитростные. Но у меня от них сплошной туман в голове и гнетущий страх.

     

     Двое в комнате.

      Я

      и Ленин...

     

     Жадно ищу каждое новое высказывание Ленина о диктатуре пролетариата - год за годом, с самых ранних упоминаний...

      «Для уничтожения сословий требуется «диктатура» низшего, угнетенного сословия,- точно так же, как для уничтожения классов вообще и класса пролетариев в том числе требуется диктатура пролетариата».

      Это сказано еще в 1903 году, перед II съездом партии. Здесь даже в первом случае слово «диктатура» стеснительно взято в кавычки. Но о том, как она, диктатура, выглядит,- не сказано, одно лишь настойчивое - «требуется»!

      1905 год. «Штык поставлен в порядок дня», позади «Кровавое воскресенье», Ленин в Женеве выпускает работу «Две тактики социал-демократии». В ней он пишет:

      «Великие вопросы в жизни народов решаются только силой».

      «...Защита от контрреволюции и фактическое устранение всего, противоречащего самодержавию народа. Это и есть не что иное, как революционно-демократическая диктатура».

      И опять слова, слова - «защита от контрреволюции», «самодержавие народа»,- а что за ними кроется, как сие будет выглядеть на практике - увы, ничего. Лишь «новоискровцу» Мартынову брошено вскользь замечание, что понятие диктатуры класса отличается от диктатуры личности.

      Через полтора года, разбирая статью Каутского (еще не «ренегата»), полностью солидаризируясь с ним, Ленин заявляет, что Маркс имел в виду «конечно, диктатуру (т. е. не ограниченную ничем власть) массы над кучкой, а не обратно». Запомним это.

      Говоря о диктатуре, Ленин никогда ее не подслащивает: «Диктатура есть государственная власть, опирающаяся непосредственно на насилие. Насилие в эпоху XX века,- как и вообще в эпоху цивилизации,- это не кулак и не дубина, а войско». «Нет ни грана марксизма... если бы мы сказали: мы против применения насилия!»

      1917 год. В России переворот. В «Письмах из далека» Ленин пишет: «Пролетариат же, если он хочет отстоять завоевания данной революции и пойти дальше, завоевать мир, хлеб и свободу, должен «разбить», выражаясь словами Маркса, эту «готовую» государственную машину и заменить ее новой, сливая полицию, армию и бюрократию с поголовно вооруженным народом».

      Ага! Диктатура пролетариата это - «поголовно вооруженный народ», слившийся с полицией, армией, бюрократией. Но как этот альянс будет выглядеть в натуре? Как организован, подчинен ли кому? Или же об организации и подчинении не может быть и речи? Стихийная, разобщенная, неуправляемая вольница, где каждый действует по принципу - что хочу, то и ворочу?..

      Месяц спустя Ленин размышляет: «Такая власть является диктатурой, т. е. опирается непосредственно на насилие. Насилие - орудие силы. Каким же образом Советы станут применять эту власть? Вернутся ли они к старому управлению через полицию, будут ли вести управление посредством старых органов власти? По-моему, они этого сделать не могут...» Ответа по-прежнему нет.

      А еще через несколько месяцев, прячась от Временного правительства, Ленин в своей знаменитой работе «Государство и революция» настойчиво и многократно повторяет, что диктатура пролетариата - «власть, опирающаяся непосредственно на вооруженную силу масс».

      «Народ подавить эксплуататоров может и при очень простой «машине», почти что без «машины», без особого аппарата, простой организацией вооруженных масс».

      До власти остаются считанные дни, а что такое диктатура пролетариата, право же, не ясно. Общий ответ: «простой организацией вооруженных масс» - никак не удовлетворяет. В качестве организующей силы предлагаются Советы рабочих, крестьянских и солдатских депутатов. Предположим, выборные Советы станут контролировать действия масс, учтите - вооруженных масс! Но контроль станет пустой формальностью, если он не подкреплен требованиями - поступай так, а не иначе, контроль- неизбежно какая-то форма подчинения. А подчинение в любом виде требует наличия силы. Для контроля над - шутка сказать! - вооруженными массами Советы должны, по-видимому, опираться тоже на силу оружия, и притом не иначе, как тоже на массовую. Тогда законно спросить: кто же диктатор - массы или те, кто над массами? И не приведет ли такое противопоставление двух вооруженных сил к антагонистическим столкновениям? А при наличии такой опасности не лучше ли Советам воспрепятствовать вооружению масс? Но тут уж между диктатурой Советов и диктатурой пролетариата никак нельзя ставить знак равенства!

      Ясности нет, а время подошло, теоретизировать поздно. Может, Ленин, став у власти, практически найдет нужные формы?..

      Но вот примерно через полгода после захвата власти он делает неожиданнейшие заявления:

      «Что диктатура отдельных лиц (!!! - В. Т.) очень часто была в истории революционных движений выразителем, носителем, проводником диктатуры революционных классов, об этом говорит непререкаемый опыт истории».

      «...Поэтому решительно никакого принципиального противоречия между советским (т. е. социалистическим.- В. Т.) демократизмом и применением диктаторской власти отдельных лиц нет».

      «Но как может быть обеспечено строжайшее единство воли? Подчинением воли тысяч воле одного».

     

     Двое в комнате.

      Я

      и Ленин...

     

     Я не могу прийти в себя от панического изумления.

      Ленин только что говорил о вооруженных массах, не столь давно повторял вслед за Марксом, что диктатура для него - это неограниченная власть «массы над кучкой, а не обратно». И нате вам, какие там массы - нет, даже не кучка, а диктаторская власть отдельных лиц! Оказывается, «выразитель, носитель, проводник» диктатуры революционных классов - некий диктатор, «подчиняющий волю тысяч воле одного»! Так вот как выглядит форма диктатуры пролетариата - как она знакома! - все тот же неизменный самодержец-правитель! Непонятно только, зачем было сбрасывать царя-батюшку, коронованного диктатора? Зачем было столь долго и упорно бороться против царизма, кричать об узурпации, сидеть в тюрьмах, подымать восстания, поливать кровью улицы городов и поля без того многострадальной России? Все это для того лишь, чтоб вместо Николая II посадить кого-то другого?

      Диктатура одного лица!.. Даже Сталин во время своей монаршей власти не осмелился произнести такие слова - воистину издевательские, сводящие к полной бессмыслице значение революции!

      Что это - предательство прежних свободолюбивых принципов, предательство марксизма? Чудовищный трюк беззастенчивого политикана, готовящего под маркой диктатуры пролетариата почву для самоличного диктаторства?

      Ой нет, не так-то все просто.

      Вглядимся еще раз в идеи, проповедуемые Лениным.

      Борьба классов - путь к освобождению. Раз ты согласился с этим положением, тогда согласись и с необходимостью насильственной диктатуры. Как можно бороться, не применяя насилия?

      Как можно удержать победу над врагами, не применяя к ним диктаторских мер? Рассчитывать, что побежденных- а значит, и озлобленных - врагов можно сделать друзьями путем уговоров, взывая к их рассудку и совести, может только идиллически настроенный дурак.

      Ты согласился на диктатуру победившего класса, на массовую диктатуру. А как еще можно представить ее себе, если не в виде вооруженных масс, некогда угнетенных, ныне победоносных? Диктаторство проводится только силой, а сила - это «не кулак, не дубина», это - оружие!

      Вооруженные диктаторские массы - как опять же понимать сие? Не так ли, что каждый носящий оружие - сам по себе диктатор, никому не подчинен, а всех подчиняет? Столь нелепый кошмар даже во сне не приснится. Неорганизованная вооруженная масса - отрицание какого бы то ни было порядка, какой бы то ни было власти, это гибельный для общества анархический хаос.

      Диктаторство через вооруженные массы - нелепость. Любая власть откажется от такой химерической затеи с первых же шагов своей деятельности, неизбежно станет ратовать за жесткое подчинение самих стихийных масс.

      А реализовать массовое подчинение легче всего, проще всего одним способом - «подчинением воли тысяч воле одного».

      Что и требовалось доказать.

      Нет, тут не предательство марксизма! Маркс на месте Ленина или бы отказался от своего учения, или неизбежно пришел к тому же, как и любой и каждый из рыцарей свободолюбия. Уж коль признал классовую борьбу, признай рано или поздно необходимость диктаторства личности, вернись обратно к идее монаршей власти. Деться некуда.

      Противники Ленина не раз называли его диктатором, не раз уличали его в жестокости. Мол, что стоит одно его замечание в письме к Курскому: «Расширить применение расстрела» - или его высказывания в пользу террора: «Террор - это средство убеждения...»

      Да, Ленин не был подвижником человеколюбия и не мог им быть. Да, он задолго до Октябрьской революции признавал необходимость террора. Еще в 1905 году на III съезде РСДРП Ленин, ссылаясь на Маркса, заявил: «Он (Маркс.- В. Т.) говорил: «Террор 1793 г. есть ничто иное, как плебейский способ разделаться с абсолютизмом и контр-революцией». Мы тоже предпочитаем разделываться с русским самодержавием «плебейским» способом и предоставляем «Искре» способы жирондистские». В том же году Ленин повторяет это и в своей работе «Две тактики социал-демократии»: «Удастся решительная победа революции,- тогда мы разделаемся с царизмом по-якобински, или, если хотите, по-плебейски».

      Однако в первые дни после Октябрьского переворота он высказывает определенную надежду: «Нас упрекают, что мы применяем террор, но террор, какой применяли французские революционеры, которые гильотинировали безоружных людей, не применяли и, надеюсь, не будем применять... так как за нами сила».

      Террор, за который стоит Ленин, все-таки отличается от якобинского - ограниченней, сдержанней.

      «Было бы смешно и нелепо отказываться от террора и подавления по отношению к помещикам и капиталистам, продающим Россию иностранным «союзным» империалистам... Но так же,- если не более,- нелепо и смешно было бы настаивать на одной только тактике подавления и террора по отношению к мелкобуржуазной демократии, когда ход вещей заставляет ее поворачивать к нам».

      Действительно, как обойтись без террора в революции, когда голодная, разрушенная страна охвачена братоубийственной гражданской войной. И можно ли в такой обстановке ждать от человека проявлений отвлеченного и возвышенного гуманизма, если этот человек убежденно верует, что «ни один еще вопрос классовой борьбы не решался в истории иначе, как насилием». И сложившаяся обстановка, и само учение, принятое им. толкает на жестокость, избежать ее нельзя, зато легко можно утратить меру, стать слепо жестоким, безоглядно беспощадным, превратить кровавый террор в единственный способ проведения своих идей в жизнь. Таким в свое время стал Максимилиан Робеспьер, чья жуткая фигура, ей-ей, еще снисходительно оценена историками.

      Ленин выгодно отличается от этого революционера. Он в самый разгар борьбы, когда одно упоминание о капитализме вызывало всеобщую бешеную ненависть, предлагает призвать на помощь... капитализм - пусть государственный, но капитализм! И что удивительней, проводит это предложение в жизнь! Он, Ленин, презиравший интеллигенцию, не доверявший ей, считавший ее «прислужницей буржуазии», тем не менее настойчиво стремится «использовать» ее, готов подкупить высокими окладами. И, наконец, делает решительный шаг в сторону частного собственника - нэп! Все это отнюдь не обостряло классовую борьбу, а стушевывало ее, мешало распространению массового террора, глушило кровавый разгул.

      Можно отыскать факты, уличающие Ленина в жестокости, но нельзя и забывать, что он проявил себя совсем в ином плане.

      Его называли диктатором, а кто из политических деятелей такого масштаба избежал подобного упрека? Но вспомним, что он, стоя во главе правительства, добивался проведения своих взглядов только через ожесточенную полемику с теми, кто делил с ним власть, порой даже оставался в одиночестве. И голов рубить не пытался, и в тюрьму за несогласие не бросал. Были случаи, он не стеснялся публично признавать свои ошибки: «Эта мысль (придать законодательные функции Госплану.- В. Т.) выдвигалась тов. Троцким, кажется, давно. Я выступал противником ее... Но по внимательном рассмотрении дела я нахожу, что, в сущности, тут есть здоровая мысль...» Он не украшал себя высокими званиями и наградами, лично не стремился выделиться. Право же, это не характерно для единовластного диктатора.

      Он произносил диктаторские слова, звал к узурпаторству, но сам узурпатором не был. Он жертва железной логики. Жертва слепого, фанатичного верования. Жертва социального недомыслия.

      Это драма-драма идей.

     

     

     4

     

     Однажды мать, вернувшись с работы, принесла домой рулон глянцевитой бумаги. Развернула - оказался портрет Сталина.

      - Какой дом без вождя,- сказала мать.

      Без вождя?.. Без вождя не жили. С незапамятных для Максимки времен на стене, над комодом висел портрет Ленина - взгляд с прищуром, галстук в горошек. Этот прищур, этот галстук славился в стихах, воспевался в песнях. Ленин давно был членом их семьи - почетным и неназойливым.

      Портрет Сталина оказался очень большим - занял всю свободную часть стены - и цветным. Статный, в зеленом полувоенном кителе вождь стоял за столом, опираясь в разложенные бумаги согнутыми пальцами, под черными усами таилась доброжелательная улыбочка. Маленький, одноцветный, изрядно выгоревший Ленин сразу потерялся.

      Максимка первый заметил - в какой угол комнаты ни отойди, Сталин с портрета все равно смотрит на тебя. С улыбочкой. Пристально. Без прищура.

      Матери это понравилось:

      - Как живой!

      А Максимку немного пугало и озадачивало: как же так - живой, когда он на бумаге. К Сталину следовало привыкнуть.

     

V

     

     Диктатура пролетариата - насилие одного класса над другими...

      И сразу же встал вопрос: как тут быть с крестьянством?

     

     Назови мне такую обитель,

     Я такого угла не видал.

     Где бы сеятель твой и хранитель,

     Где бы русский мужик не стонал.

     

     Его, извечно стонавшего от непосильного угнетения, снова под насильственную диктаторскую власть?..

      Крестьянин сомнительный помощник в революции. «Пролетарию нечего терять, кроме своих цепей», а крестьянину, хоть и мизерна его собственность, но она ему так же дорога, как помещику обширные поместья, фабриканту фабрика, терять ее не хочется.

      Кроме того, крестьянство «не представляет из себя особого класса». Одни из сельчан, разбогатев, стали кулаками-эксплуататорами, другие, обеднев, оказались батраками-пролетариями, кому «нечего терять», а есть еще середняки - имеют собственность, но хлеб добывают своим горбом и, разумеется, мечтают разбогатеть.

      Диктатура? Над кем из них? В какой мере?

      Российские революционеры по-разному отвечали на эти вопросы. Одни считали - освободить крестьянство, дать ему землю - главная и единственная задача грядущей революции. «Эсеры» - духовные последователи Александра Ульянова.

      Другие - вроде Троцкого с товарищами - вообще отказывались доверять крестьянству, предлагали после революции зажать их без содрогания диктаторской рукой.

      А Ленин?..

      Он мечтал о союзе. Всегда резкий, угловатый, вызывающе бескомпромиссный в выражениях, он тут даже впадал в благодушно медоточивый тон, присущий утопистам всех времен и народов.

      «Когда рабочий класс победит всю буржуазию,- писал Ленин,- тогда он отымет землю у крупных хозяев, тогда он устроит на крупных экономиях товарищеское хозяйство, чтобы землю обрабатывали рабочие вместе, сообща, выбирая свободно доверенных людей в распорядители, имея всякие машины для облегчения труда, работая посменно не более восьми (а то и шести) часов в день каждый. Тогда и мелкий крестьянин, который захочет еще по-старому в одиночку хозяйничать, будет хозяйничать не на рынок, не на продажу первому встречному, а на товарищества рабочих: мелкий крестьянин будет доставлять товариществу рабочих хлеб, мясо, овощи, а рабочие будут без денег давать ему машины, скот, удобрения, одежду и все, что ему нужно. Тогда не будет борьбы между крупным и мелким хозяином из-за денег, тогда не будет работы по найму, на чужих людей, а все работники будут работать на себя, все улучшения в работе и машины пойдут на пользу самим рабочим, для облегчения труда, для улучшения жизни».

      Не правда ли, заманчивая идиллия!

      Ну, а чего же ждали сами крестьяне от революции?

      В начале сентября 1917 года «Известия Совета Крестьянских Депутатов»- газета эсеров- напечатала «Примерный наказ, составленный на основании 242-х наказов» крестьян. Он требовал:

      «Право собственности на землю отменяется навсегда...

      Наемный труд не допускается...

      Землепользование должно быть уравнительным, т. е. земля распределяется между трудящимися...

      Формы пользования землею должны быть совершенно свободны, подворная, хуторская, общинная, артельная, как решено будет в отдельных селениях и поселках».

      Поразительна оперативность Ленина. Он в это время прячется от Временного правительства, но тем не менее сразу же не только замечает «Наказ», но и откликается статьей «Крестьяне и рабочие», где оценивает этот материал как «единственный в своем роде», считает, что он «должен быть в руках каждого члена партии».

      Через несколько недель - Октябрьская революция, и «Наказ» ложится в основу «Декрета о земле». И Ленин дает объяснения делегатам съезда Советов: «Здесь раздаются голоса, что сам декрет и наказ составлен социалистами-революционерами. Пусть так. Не все ли равно, кем составлен, но, как демократическое правительство, мы не можем обойти постановление народных низов, хотя бы мы с ним были не согласны... Мы должны следовать за жизнью, мы должны предоставить полную свободу творчества народным массам».

      Но очень скоро в стране начинается голод. Ленин вынужден призывать: «Нужен массовый, «крестовый» поход передовых рабочих ко всякому пункту производства хлеба...» То есть «крестовый поход» на крестьянина. Приходится забыть высокие слова о «полной свободе творчества». Не отдашь хлеб - отберем силой!

      Вот тогда-то и начинает выясняться, что крестьянин чрезвычайно устойчив против силы. Как ивовый прут - гнется, но не ломается. Он в своем хозяйстве всегда может найти укромное местечко, куда спрятать хлеб, что никакие «крестоносцы» его не найдут. Крестьянских хозяйств по стране миллионы, над каждым не поставишь контролера от государства. Мало того, на излишне сильный нажим крестьянин может ответить бойкотом: берете у меня хлеб, а взамен ничего не даете, так я не стану лишка стараться, посею только для себя, а сверх того - шалишь.

      Вспомним назидательный рассказ Льва Толстого «Много ли человеку земли надо». Воистину безмерна жадность крестьянина к земле, ее он готов оплатить ценой жизни. Ради земли он пошел за революцией. И вот этот крестьянин, только что исступленно мечтавший о земле, стал от нее отказываться: «Зачем она мне? Что ни посей - отберут. Чего зря-то хрипт ломать!» Посевные площади стали стремительно сокращаться, поступление хлеба в город грозило прекратиться совсем. Костлявая рука голода душила молодое государство.

      С мужиком, оказывается, можно делать дела только полюбовно: дай ситец, керосин, сапоги- получи хлеб. А в стране разруха-ситец не ткется, керосин не добывается. Новое государство попадало в зависимое положение, его диктаторская власть оказывалась беспомощной. А выход?..

      Он был. В обобществлении разрозненных крестьянских хозяйств в крупные, над которыми можно было бы осуществить контроль. В крупном контролируемом хозяйстве уже не спрячешь хлеб, и землю обрабатывать там не трудно заставить. Государство получило бы власть над крестьянином.

      Рассчитывать, что сами крестьяне добровольно станут объединяться,- утопия. Не зря же они из всех форм свободного землепользования, предоставленных «Декретом», выбрали не артельную, не общинную, а почти поголовно - «подворную» форму единоличного землепользования. Тысячелетиями мужик стремился к независимости через собственность.

     

     Земля в длину и ширину -

      Кругом своя.

      Посеешь бубочку одну,

      И та - твоя.

      И никого не спрашивай.

      Себя лишь уважай.

      Косить пошел - покашивай,

      Поехал - поезжай.

      Применить диктаторское насилие? Но какая нужна сила, чтоб заставить миллионы крестьян жить и работать не так, как они хотят! Государство, переживающее разруху и войну, такой силы еще не имело. Да это было бы не что иное, как насилие в масштабе всей нации. Правительство, решившееся на такой узурпаторский акт, могло с полным основанием называться антинародным. Кроме того, и классики марксизма тут прямо и недвусмысленно высказывались против применения силы. «Энгельс подчеркивал,- напоминал Ленин,- что социалисты в мыслях не имеют экспроприировать мелких крестьян, что лишь силой примера будут выяснять им преимущества машинного, социалистического земледелия».

      Нет, коллективизация деревни через приказ и оружие не в духе Ленина. В марте 1919 года с трибуны VIII съезда партии он предостерегает:

      «...Коммуны мы поощряем, но они должны быть поставлены так, чтобы завоевать доверие крестьянина. А до тех пор мы - учащиеся у крестьян, а не учителя их... Нет ничего глупее, как самая мысль о насилии в области хозяйственных отношений среднего крестьянина.

      Задача здесь сводится не к экспроприации среднего крестьянина, а к тому, чтобы учесть особенности жизни крестьянина, к тому, чтобы учиться у крестьян способности перехода к лучшему строю и не сметь командовать! Вот правило, которое мы себе поставили! (Аплодисменты всего съезда.)».

      И Ленин от коммун повернул в обратную сторону - к признанию частной собственности и свободной торговли, к нэпу!

      Не все соглашались с ним. Троцкий, например, кидал грозные лозунги - «индустриализация за счет деревни», «завинчивание гаек», то есть применение силы. Троцкий был бесхитростно откровенен - пагубное качество для политика,- его выбросили из страны и предали анафеме.

      А вот после смерти Ленина в числе чуть ли не самых активных сторонников «мягкого» обращения с крестьянством стал... Кто?.. Представьте себе - Сталин! На XIV съезде в своем политотчете он, можно сказать, в какой-то степени взял даже под защиту кулака.

      «Если задать вопрос коммунистам,- говорил он,- к чему больше готова партия - к тому, чтобы раздеть кулака, или к тому, чтобы этого не делать, но идти к союзу с середняком, я думаю, что из 100 коммунистов 99 скажут, что партия больше всего подготовлена к лозунгу: бей кулака. Дай только,- и мигом разденут кулака. А вот что касается того, чтобы не раскулачивать, а вести более сложную политику изоляции кулака через союз с середняком, то это дело не так легко переваривается. Вот почему я думаю, что в своей борьбе против обоих уклонов партия все же должна сосредоточить огонь на борьбе со вторым уклоном (т. е. «бей кулака».- В. Т.)».

      И эти слова тоже встречены аплодисментами съезда. Произнесены они в конце 1925 года, до начала сплошной коллективизации оставалось немногим больше трех лет.

      Через два года, на XV съезде, Сталин все еще благонравно корит: «Не правы те товарищи, которые думают, что можно и нужно покончить с кулаком в порядке административных мер, через ГПУ: сказал, приложил печать, и точка. Это средство-легкое, но далеко не действенное. Кулака надо взять мерами экономического порядка, на основании революционной законности».

      Спустя год с небольшим после того, как прозвучало это заявление, началась поголовная коллективизация - своеобразная облава на многомиллионное крестьянство. И начал ее не кто иной, как Сталин со своим аппаратом, ни с кем не посоветовавшись, ни у кого не испросив благословения.

      XVI съезд партии только послушно признал свершившийся факт, с раболепной услужливостью запоздало одобрил его.

     

     Есть речи - значенье

      Темно иль ничтожно! -

      Но им без волненья

      Внимать невозможно.

     

     История корчит гримасы.

     

     5

     

     Был вечер, обычный, летний. Старая ржавая крыша напротив под лучами садящегося солнца, казалось, раскалилась до вишневой спелости. В затененной влажной глубине между домами суетливо жила знакомая улица - приходили и уходили трамваи, крякали гудки редких автомобилей, стучали по булыжнику колеса ломовых телег.

      Отец пришел с работы раньше матери. Они всегда приходили в разное время - то мать раньше, то отец - и редко когда входили в дверь вместе. Отец умывался на кухне, слышался плеск воды и довольное фырчанье.

      В дверь кто-то робко поскребся - может быть, Ленка. Максимка бросился открывать.

      За дверью, вплотную - куча странного народу. Впереди высокий, тощий старик с сухой, пыльной бородой.

      - Сынок,- спросил он слабым голосом, словно был

      в чем-то очень виноват,- тятька-то твой дома ли?

     Максимка понял - спрашивают отца, отошел в сторону, пропуская старика.

      Старик обернулся к тем, кто стоял у него за спиной, кивнул головой, первый переступил порог.

      Их было пятеро: сам старик, длинный, перекрученный, с жилистой коричневой шеей и кривым хрящеватым носом над спутанной бородой, старуха с плоским морщинистым лицом, женщина, похожая на старуху, в низко повязанном платке, прятавшем глаза, девчонка в рваной кофте, свисавшей ниже колен, и, наконец, мальчишка чуть, верно, моложе Максимки - мокрый нос, белые-белые выгоревшие космы и открытый недоуменно рот. Что-то цыгански пестрое, дорожное, прокаленное солнцем, пропыленное насквозь, круто пахнущее потом заполнило не слишком просторную комнату. Старик и старуха были обуты в лапти, детишки босые. Старик озирался кругом, мял скрюченными пальцами шапку, мальчишка как вошел, так сразу сел прямо на пол, уставился на Максимку с открытым ртом, словно перед ним был не обычный человек шести лет, а слон из зоопарка.

      - Тятька-то твой дома ли? - несмело переспросил старик.

      Отец вышел на голоса, в нательной рубахе с распахнутым воротом, с красным лицом, красной натертой полотенцем шеей, чистый, свежий, неприлично сильный перед этим цыгански пыльным народом.

      Он ничего не успел сказать, только взметнул вверх брови,- первым старик, за ним женщины, за женщинами девчонка в длинной кофте повалились на колени с сухим шорохом. Только мальчонка как сидел, так и остался сидеть с открытым ртом, завороженно уставившись на Максимку.

      Старик с размаху поклонился нечесаной головой до полу, разогнулся, сутулясь, глядя снизу на отца, мигая красными веками, заговорил тонким, рвущимся, торопливым голосом:

      - Не оставь нас, отец родной! Не оставь, кормилец! И у него дрожала вытянутая вперед сухая борода, прыгал под бороду кадык.

      - Вы... кто? - выдавил из себя отец.- Встаньте! Встаньте!..

      - Не оставь, Христом-богом просим! Изводят, со свету сживают... Ты глянь, глянь на нас!.. Коли б мы со старухой одне были, так бог с нами, со старыми да некорыстными. Пожили - хватит. А то ведь, глянь, детей малых наказывают...

      - Вы встаньте сначала.

      - Не встанем, отец, с места не двинемся, покуда ты нашу беду не разведешь. А беда-а! Бедовей-то не стрясется... Справедливец ты наш, по-людски нельзя, по совести, так хоть вспомни - какая-никакая, но родня мы тебе...

      - Да кто вы, право? - У отца не сходила багровость с лица и шеи.

      - Мы же, любой, из Патлов. Мы же родня прямая жинке-то твоей Глафире Андреевне. Я вот дядей ей прихожусь, она мне племянница будет.

      - Дядя?!

      - Знает она меня хорошо, на руках носить приходилось. Ее-то покойный отец, царство ему небесное, Андрей Емельянович,- брат мой кровный. Он - Андрей, а я - Василий Емельянович.

      - Встань, Василий Емельянович, расскажи толком... Да встань ты с колен! Что я тебе, губернатор царский или генерал, чтоб передо мной лоб разбивать!

      - Да вы нонче господа почище царских-то будете, даром что с виду просты. Вон и Пташка высоконько прыгнула - рукой не достанешь. А давно ли из рукава кусок выглядывала.

      - Подымайся!

      Но упрямый старик продолжал стоять на коленях, задирал пыльную бороду, плоский в груди, иссушенно тощий, казалось, еще раз поклонится до полу - хрустнет и сломается пополам.

      - Мы уж в ножках валялись у Глафиры-то Андреевны. Мы к ней в присутствие ходили. Отыскали, Бог помог, слезьми горючими молили. Да, не в обиду будь сказано, крутенька Глафира-то, камушек у нее заместо сердца - слушать не захотела, прогнала. А про тебя, слышь, говорят- добрый, и власти у тебя больше Глашкиной.

      В уголках красных век старика копились слезы. А мальчишка у порога, по-прежнему открыв рот, не сводил с Максимки взгляда. Максимке хотелось спрятаться, и щипало в носу, как после песни «Позабыт, позаброшен».

      С задранной дрожащей бороды сыпались суетливые, перепутанные слова:

      - Санька-то, это старший-то мой, не стерпел - oн тоже порох хороший,- ударил вгорячах Фролку Микишина. Фролка-то нынче в начальство вышел. Саньку сразу под наганом увели, а у нас начисто все переписали да в высылку... Детей бы пожалели, грудной-то помер в дороге... В высылку, на кукуй, в холодные места! А за что? Ну, пусть Санька, садова голова, виноват. Спроси с неге как следует, а нас почто?.. А детей?.. Всех в кулаки чохом

      Максимка всей кожей вдруг озябшего тела переживал за старика. Как хорошо, что он пришел к отцу. Отец выручит. И зря они ходили к матери.

      Но голос отца был такой, что не только Максимка оторопело обернулся к нему, а даже мальчишка с открытым ртом перевел глаза.

      - А как вы попали сюда?

      Задранная борода старика медленно поползла вниз.

      - Как вы оказались в Москве?

      Старик молчал, смотрел в пол.

     - Ну?!

      - С поезда сошли за кипятком...

     - Сбежали с поезда?

      Старик затравленно пошевелился.

      - Детишек спасти хотелось. Далеко ли отъехали а один уж помер в дороге. Что с этими станется? Они-то в чем виноваты? И курица своих цыплят бережет, ай не понятно? У тебя вон сын растет...

      - Работников держал?

      - Работников!.. Эва! Да с сыном мы, с Санькой вдвоем ломали. На одной кобыленке восемь десятин распахивали. Жилы из себя тянули. За это нас и в кулаки сунули, что баклуши не били. Кому на землю плевать, т в силе да в почете. Фролка Микишин вон- чепуховый человек, только горло драть умеет, в жизни, поди, с первыми петухами не вставал...

      Борода старика уперлась в грудь, он смотрел не в лицо отцу, а в ноги. И отец тоже отводил от него взгляд.

      - Не могу я решение изменить,- сказал он глухо.

      - Сердца у вас нет.

      - Сердце есть, нет пути иного. Приходится перешагивать кой через кого...

      - Через кого?! Через него шагаете! - Старик дерну бородой в сторону завороженного мальчишки, сидящего под порогом.- И не жалко вам?

      - Жалко,- хрипло ответил отец.

      - Так пожалей! Просим же! Про-сим!

      - Могу к себе взять... обоих.

      И тут вдруг вскинулась женщина в низко надвинутом на глаза платке, сутуло стоявшая на коленях за спиной старика:

      - Не от-дам-м!! - Стекла в окне отозвались зудящим стоном.- Еще и детей! Последнее!! Не от-дам!! Умру с ними!

      Старуха темной рукой тянула сзади старика за полу:

      - Пойдем, Христа ради. Пойдем уж...

      - Отца загубили! Из родного дому повыгнали! Теперя- детей отдай!

      - Вам же лучше, пока не устроитесь...- Отец блуждал глазами в стороне.

      - Убейте лучше! Убей-те!! Меня! Детей! Всех!! Вот мы - нате, ешьте!

      Мальчишка, видать, привык к таким крикам, не обращал на мать внимания, снова разглядывал Максимку ясными, остановившимися глазами.

      Старик с трудом поднялся с колен, сгорбленный, с упавшими к коленям тяжелыми, плоскими руками, с повисшей пыльной бородой:

      - Нет сердца у вас, нет! Не грешите уж... Эх!

      Он натянул на жидкие волосы шапку, сердито выговаривая, помог подняться с колен женщине:

      - Окстись, непутевая, окстись! Разве их криком возьмешь. Ну-кось... Нет у вас сердца, нет...

      Девчонка в кофте сердито дернула за руку мальчишку, тот наконец оторвал от Максимки глаза, закрыл рот, сопя стал подыматься с полу.

      Захлопнулась дверь, в комнате стало пугающе пусто.

      Дверь - медная, захватанная до блеска ручка, медные, но тусклые шляпки гвоздей, там, где гвозди давно выпали, клеенка пузырится, внизу, у самого пола, она и совсем порвалась - торчат клочья серой ваты. Что может быть привычней двери, в которую ты входишь и выходишь десятки раз за день!

      У отца на виске у самых волос - дышала жилка, словно силилась уползти, спрятаться. Он почувствовал взгляд сына, повернулся, шагнул, поднял его с пола, на уровень тоскующих глаз. И Максимкино лицо само стало кривиться, по щекам потекли слезы.

      Отец прижал сына к себе, пронес по комнате - подальше от закрытой двери, опустился на стул, стал гладить волосы. Он гладил, а Максимка ждал, что отец скажет обычное: «Ну-ну, мужчины не плачут». Но тот сказал другое:

      - Придет время, сынок, когда мы будем так сильны, что начнем жалеть даже своих врагов. Даже их.

      - Почему сейчас нельзя?

      - Рано...

      - Я хочу сейчас...

      - Сейчас весь мир наши враги. Во всем мире готовят пушки и танки. Пушки, чтоб убить меня, маму. И тебя тоже.

      - Но этот дедушка...

      Старик никак не походил на врага. Таких с бородой рисовали на картинках - крестьянин с косой и рабочий с молотом пожимают друг другу руки. Даже на деньгах нарисованы рабочий и бородатый крестьянин.

      Отец сухо ответил:

      - Он - кулак. Кулаки хотят спрятать хлеб, чтоб все мы умерли с голоду.

      - А мальчик, папа? Неужели и он кулак?

      - А мальчик - нет.

      - Так почему ты не оставил его у нас? Тебе хотелось... Я бы ему все игрушки...

      Отец долго молчал, глядя поверх головы Максимки. В серых глазах под бровями - застойная тоска.

      - Хотелось,- произнес он наконец.- И мальчика, и девочку... Но не смог...

      Тяжелые и сильные руки отца бережно обнимали сына. Комната затягивалась сумерками, с улицы доносился скрежет трамвая.

      Тихий, тихий вопрос усталым голосом:

      - Что они будут делать в городе? У них наверняка нет ни копейки...

      И Максимка представил себе, как бродят они под фонарями - босые и пыльные, впереди тощий, высокий, перекрученный старик. Идут и не знают куда. А люди спешат мимо них, все незнакомые люди. И они не догадываются, что это враги - кулаки, которые убивают не пушками, а голодом.

      А все-таки как их жаль! И отцу тоже...

     

     

     А матери было нисколько не жаль.

      - Мало я у этих родственничков христарадничала? Обстирывала, сопли детишкам подтирала, из болот на хребте траву таскала, чтоб они молоко топленое трескали. А слышала одно: «Побирушка, голытьба непутевая! Помни, чей хлеб ешь!» Нет, Колька, сдавать что-то стал в тебе классовый боец. Через стенку бы тебя продавать - за красную девку сошел.

      Отец виновато отмалчивался.

     

     VI.


     Владимир Ильич! Пора. Поговорим о нравственности.

      2 октября 1920 года на III Всероссийском съезде комсомола Вы сами подняли этот вопрос:

      «Когда нам говорят о нравственности, мы говорим: для коммуниста нравственность вся в этой сплоченной солидарной дисциплине и сознательной массовой борьбе против эксплуататоров. Мы в вечную нравственность не верим и обман всяких сказок о нравственности разоблачаем».

      Но в этом же выступлении Вы произнесли иные слова: «Коммунистом стать можно лишь тогда, когда обогатишь свою память знанием всех тех богатств, которые выработало человечество».

      И Вы навряд ли стали бы отрицать, что какие-то законы нравственности, открытые человечеством в практике жизни, входят составной частью в те духовные богатства, обогащаться которыми Вы призываете. Тем более что еще раньше, мечтая о будущем бесклассовом обществе, Вы отмечали, что «люди постепенно привыкнут к соблюдению элементарных, веками известных, тысячелетиями повторяющихся во всех прописях правил общежития...». Не будем судить, насколько реально упование на такую «постепенную привычку», отметим лишь, что Вы тут не отрицали преемственности в новом обществе старых, вековых правил общежития, ложащихся в основу нравственных понятий. Тогда почему столь категоричное утверждение: «Мы в вечную нравственность не верим»? Конечно, нет ничего вечного в мире сем, какие-то понятия нравственности устаревают, подлежат пересмотру, изменениям, но отметать чохом «вечную нравственность» - не верим! Перебор, который ставит Вас в противоречие не только ко всей человеческой культуре, но даже в противоречие к самому себе.

      Вы недовольны старой нравственностью, а потому сочли возможным сделать следующее заявление: «Нравственно то, что полезно для революции».

      Вдумаемся же в это.

      Нравственность - совокупность правил поведения людей друг к другу и к обществу, то есть в каком-то смысле это правила человеческих отношений. Вы всю жизнь напористо стремились изменить бытующие человеческие отношения - существует классовое различие и классовый антагонизм, необходимо добиться, чтоб этого не было; существует эксплуатация, следует уничтожить ее, бездельник не должен жить за счет труженика... Новые отношения, значит, и новые правила поведения, новая, более высокая нравственность, ради нее стоит бороться, подымать революцию. Ради нее...

      И вдруг оказывается - «нравственно то, что полезно для революции». Не революция для нравственности, а совсем наоборот - нравственность тут служит и применяется к революции. Революция уже не средство достижения чего-то нового, она - сама по себе цель. Выходит, ценны сами по себе разруха, голод, кровопролития, горы трупов и прочее, что неизбежно сопровождает революционные взрывы. Что может быть страшнее такого чудовищного абсурда?

      Даже Ваши враги не осмеливались называть Вас безнравственным человеком, но именно Вы стали проповедником нравственности, поощряющей насилие ради насилия, соглашающейся на кровопролитие ради кровопролития.

      И следует ли удивляться, что через двенадцать лет после Октябрьского переворота, когда государство проводит небывалое в мировой истории насилие по меньшей мере над десятками миллионов крестьян, страна молчит, никто не возмущается, больше того, вовсю славится этот сверхмасштабный насильнический акт. Миллионы семейств выгоняются из собственных домов, ссылаются в необжитые места Сибири и Крайнего Севера, мрут от голода и болезней. Мрут сосланные старики, женщины, сосланные дети! Подавляющее большинство уже уверовало: «нравственно то, что полезно революции», значит, все правильно.

      В то время, когда Вы произнесли эти слова, революция уже переросла в государство. Уже тогда было можно перефразировать: «Нравственно то, что полезно государству». Практически смысл нисколько не менялся. Все, что ни делалось во имя революции, делалось для укрепления нового государства, во славу его. И конечно же, наиболее деятельным тут был Ленин, основоположник и глава возрожденного революцией государства.

      Но именно Вы, Ленин, считались одним из самых яростных противников государства как общественного учреждения. Даже отец анархизма Петр Кропоткин бледнеет перед Вами, столь убийственно он на государство не обрушивался.

      «Всякое государство,- писали Вы буквально перед самой революцией,- есть «особая сила для подавления» угнетенного класса. Поэтому всякое (Вы подчеркиваете это слово, а не я.- В. Т.) государство несвободно и ненародно».

      «Пока есть государство, нет свободы. Когда будет свобода, не будет государства».

      Есть ли нужда приводить другие Ваши высказывания? Их много, и все они в том же духе - непримиримы!

     

     6

     

     Максимилиан Иванников стал ходить в школу.

      В его классе под портретом Бубнова, нового наркома просвещения, висела карта мира, два полушария - бледно-голубые океаны и пестрые, составленные из разноцветных стран-лоскутков континенты. Вверху одного полушария- наша страна, не лоскуток, а полотнище, словно развернутое красное знамя над планетой. Максимка путешествовал...

      Африка - там угнетенные негры.

      Америка - больше всего капиталистов. И негры угнетенные тоже есть. Их когда-то привезли в цепях из Африки.

      Индия окрашена в зеленый цвет, как и маленькая Англия. Англичане богатеют, индусы умирают от голода.

      Китай... Там даже ездят на людях, как на лошадях. Но там сейчас война, и есть уже своя Красная Армия.

      Во всем пестром мире нет места, где бы простые люди жили хорошо. Только в нашей стране все не так, как всюду. Наша страна окрашена в красный цвет-цвет революции!

      К нам прибыли испанские дети. Максимке сшили синюю шапочку с красной кисточкой - испанка, в таких теперь ходят все мальчишки и девчонки. И все знают два испанских слова: «Но пасаран!» - «Они не пройдут!». Но пасаран! И - «лучше умереть стоя, чем жить на коленях!».

      Разбился самолет «Максим Горький», самый большой самолет в мире.

      Умер сам великий писатель Горький.

      А перед этим умер его сын Максим, которого Горький очень любил.

      А помните злодейское убийство Кирова?..

      И появились первые плакаты на заборах: «Будь бдителен - враг повсюду!» И новые портреты Сталина - с девочкой Мамлакат на руках: «Спасибо любимому Сталину за наше счастливое детство!»

      Максимка - как все мальчишки - мечтает стать летчиком.

     

     Нам разум дал стальные руки-крылья

     И вместо сердца пламенный мотор.

     

     Портрет Бубнова сняли со стены.

     

VII

     

     Ленин ненавидит государство: «Всякое государство несвободно и ненародно». Всякое! В том числе и пролетарское.

      Но на первых порах без государства не обойтись.

      «Пролетариату необходима государственная власть, централизованная организация силы, организация насилия и для подавления сопротивления эксплуататоров и для руководства громадной массой населения, крестьянством, мелкой буржуазией, полупролетария, в деле «налаживания» социалистического хозяйства».

      То есть мышьяк - яд, но в руках врача он спасительное лекарство. Государство само по себе - орган угнетения, но только через него можно добиться желанной свободы.

      И Ленин рисует картину освобождения: «Все граждане превращаются здесь в служащих по найму у государства, каковым являются вооруженные рабочие. Все граждане становятся служащими и рабочими одного всенародного, государственного «синдиката». Все дело в том, чтобы они работали поровну, правильно соблюдая меру работы, и получали поровну».

      «Все общество,- повторяет он,- будет одной конторой и одной фабрикой с равенством труда и равенством платы».

      Простой рабочий и директор завода оказываются в одинаковом положении. Как тот, так и другой наняты государством. Как тому, так и другому идет одинаковая заработная плата. Привилегии отменены и чины тоже. Не может быть и речи об угнетении кого-то, об эксплуатации. Даже карьеристические стремления уйдут безвозвратно в прошлое. Какая нужда стремиться к высоким должностям? Всюду равенство труда и платы.

      «Такое начало,- утверждает Ленин,- на базе крупного производства, само собою ведет к постепенному «отмиранию» всякого чиновничества, к постепенному созданию такого порядка,- порядка без кавычек, порядка, не похожего на наемное рабство,- такого порядка, когда все более упрощающиеся функции надсмотра и отчетности будут выполняться всеми по очереди, будут затем становиться привычкой и, наконец, отпадут, как особые функции особого слоя людей».

      И... «будет исчезать всякая надобность в насилии над людьми вообще, в подчинении одного человека другому, одной части населения другой его части, ибо люди привыкнут к соблюдению элементарных условий общественности без насилия и без подчинения».

      И, разумеется, государство, как орган подавления и угнетения, станет просто ненужным, оно отомрет само собой за ненадобностью.

      Такова картина нового общества, нарисованная Лениным в знаменитой работе «Государство и революция».

      В 1920 году в речи на III съезде комсомола Ленин заявил, что «поколение, которому сейчас 15 лет, оно и увидит коммунистическое общество, и само будет строить это общество».

      Пятнадцатилетним той поры вот-вот перевалит за семьдесят!

      Так оглянемся же кругом!..

     

     7

     

     Дядя Ваня Крашенинников часто заходил по вечерам «на чаек». Из одной двери в другую, два шага через коридор. В нательной рубахе, перехваченной подтяжками, сквозь распахнутый ворот видна поросшая рыжим волосом грудь, с разведенными плечами, с выпирающим тугим животиком, просторный лоб сливается со сверкающей лысиной, короткие руки глубоко запущены в карманы брюк.

      - Как жизнь, смена? - вопрос к Максимке. Последнее время дядя Ваня защищал какого-то Постникова, который выступал против рекордов.

      Мать Максимки нападала на дядю Ваню:

      - Кого под крылышко берешь, Иван? Из столбовых дворян твой Постников. Не дивно, что ему у нас все не нравится.

      - Забываешь, что и Ленин из дворян.

      - Сравнил.

      - Постникова революция в Минусинске застала, не по своей воле там оказался. Он известный профессор-экономист, чье слово дороже - его или твое? Давно ли ты, Глафира, по складам «папа-мама» читать научилась?

      Мать затягивалась папиросой, сводила над переносицей тугие брови:

      - Государство у нас пролетарское. Я, Иван, пролетарка без подмесу, от сохи да от лаптей. Потому и слово мое цени больше.

      - Только потому, что в лаптях ходила, твое невежество ценней знаний? Ну, так мы индустрию не подымем.

      У матери в голосе глуховатые перекатцы, глаза под сведенными бровями колючи:

      - Весь народ, Иван, как я, не профессора. Ты хочешь народ активности лишить - заткнитесь, мол, перед умными интеллигентиками. Не выпляшется! Открой газету, Иван. Кто с первой полосы глядит, чье слово печатают? Паши Ангелиной! Такая, как я, сельская девка учит уму-разуму твоего умного профессора. А мне запрещено? Ну-у, нет, от своих прав не откажусь: буду учить и пусть передо мной руки по швам держит, слушается. Моя-то народная активность для нашей державы дороже книжных знаний. Так-то!

      Мать победоносно всадила окурок в блюдечко, а Иван Крашенинников задумчиво стоял, сияя под лампой лысиной, глядел в пол.

      - Активность дороже знаний?..

      - Народная, Иван, народная активность!

      - Народная... Да-а... Ты, случаем, не читала - есть у Чехова рассказец, «Унтер Пришибеев» называется?

      - Не читала! - отрезала мать.

     - А вот Максимка, должно быть, читал.

      - Читал,- с готовностью отозвался Максимка.- Вредный такой, всех разгонял.

      - Активность народа... А кто среди народа всех активней? Да унтеры Пришибеевы, кто в каждую щель лезет со своим указом, правоту кулаком доказывает. Если верить Чехову, за такую активность судить надо, а мы... Кто в деревне после революции встал во главе сельсовета? Самый умный мужик? Нет, самый крикливый, самый активный - отставной унтер Пришибеев, не иначе. Вот и дожили: профессора Постниковы, интеллигенты, воспитанные на Марксе и Герцене, бросавшие кафедры ради революции... Руки по швам, Постниковы, перед активистами Пришибеевыми, не читавшими даже Чехова!

      Отец, как всегда, молчал в спорах. Но было ясно - он на стороне дяди Вани Крашенинникова. Дядя Ваня - учитель отца.

     

     VIII

     

     «Все граждане превращаются здесь в служащих по найму у государства».

      По найму?..

      Но эта весьма нехитрая операция - основа основ капиталистических отношений. Я имею капитал, вложенный в производство, ты не имеешь ничего, кроме пары рабочих рук. Я тебя нанимаю, и я диктую тебе свои условия, назначаю тебе зарплату, какую считаю нужной. А уж раз я плачу тебе, то обязан и проследить за тобой - хорошо ли работаешь. Наивно полагаться на твою совесть. Я вынужден не доверять тебе, вынужден ставить над тобой надсмотрщиков и контролеров. И конечно, только прекраснодушный идеалист может рассчитывать, что в ответ на мое недоверие ты ответишь доверием. И я, чтоб твое недоверие не переросло в открытую вражду, из своих доходов плачу на содержание чиновников, которые составляют выгодные для меня законы, плачу на полицию и армию, которые в случае нужды заставят тебя, недовольного, подчиняться мне.

      Так выглядело «по найму» при капитализме.

      А «по найму» у государства?..

      И здесь, раз уж нанимают рабочего, не он сам назначает себе зарплату, а кто-то другой, облеченный этим правом. Значит, останутся недоверие и проверка. И так же, как при капитализме, взаимное недоверие столь же легко, как и прежде, сможет перерасти в антагонизм.

      «Государство, бывшее органом угнетения и ограбления народа,- признается Ленин,- оставило нам в наследство величайшую ненависть и недоверие масс ко всему государственному».

      А почему должна исчезнуть эта «величайшая ненависть и недоверие масс» к новому государству, пользующемуся старой формой найма? Раз будут нанимать, то будет и антагонизм, будет ненависть, придется издавать сдерживающие законы, прибегать к поддержке организаций полицейского типа. И уж конечно, речи о «вооруженных массах» рабочих быть не может. Неразумно нанимателю доверять оружие тем, кого он нанимает.

      Если ты решил строить машину по старому принципу пара, толкающего поршень, то мало надежды, что она взлетит за облака, скорей всего у тебя получится разновидность дедовского паровоза, способного ползать по рельсам.

      Бессмысленно рассчитывать, что старый способ «по найму» приведет к новому обществу, к новым общественным отношениям. Нет, общество будет построено сходно со старым - с диктующим условия нанимателем, с бесправным нанятым и прочими вспомогательными фигурами, вплоть до тех, кто оберегает нанимателя силой оружия. И уж конечно, это, столь схожее с прежним, общество будет и жить похоже, болеть теми же болезнями, нести в себе старую вражду и старую ненависть.

      Но стоп! Мы совсем забыли ленинское равенство труда и платы. Оно же в корне меняет все наши рассуждения. Если это равенство провести в жизнь, то новое государство в отличие от капиталиста, нанимая рабочего, меньше всего будет вступать с ним в торгашеские отношения- отдай свои рабочие руки, заплачу. Новое государство всех нанимает, всем поровну платит. Нет повода для недоверия, для обоюдной вражды и ненависти. Существенная поправка, и - все меняется...

      Однако к нам стучится история Максимилиана Иван-никова, происходящая двадцать лет спустя, как Ленин отложил в сторону неоконченную рукопись «Государство и революция», заявив: «Приятнее и полезнее «опыт революции» проделывать, чем о нем писать».

     

     8

     

     Максимка открыл глаза. Било через крышу соседнего дома солнце в окно, привычно погромыхивал трамвай внизу, влетали в открытую форточку заносчивые гудки автомобилей.

      Но что-то тихо в комнате. Неужели проспал,- отец и мать ушли, а он, Максимка, опоздал в школу?

      Отец и мать сидели за столом, друг против друга, готовые встать и идти на работу. Друг против друга, молчащие, неподвижные. А стол пуст - не стоит чайник, не расставлены чашки. Тихо в комнате.

      Не спуская глаз с родителей, Максимка полез из-под одеяла. И мать с отцом разом обернулись, а Максимка вздрогнул.

      У матери известково белый лоб, под самыми глазами на скулах два красных пятна, и сами глаза, широко открытые, не видят сына, скользят куда-то мимо.

      Прежде он никогда не замечал седину на висках у отца. А она есть, и лицо желтое, усохшее. Взгляд такой же, как у матери,- пустынный, скользящий.

      Что-то случилось... Он, Максимка, вроде ничего такого - окон не разбивал, не дрался, учителям не грубил. Да и кому придет в голову жаловаться на Максимку ночью. Вчера-то вечером было все в порядке.

      - Надо идти,- устало сказал отец и не поднялся со стула.

      Мать помолчала, перекатила желваками, процедила сквозь зубы:

      - У сердца шакала держали.

      - Надо идти. Пора,- засуетился отец. И это было на него не похоже.

      - Папа, что?..- подал голос Максимка.

      Отец оторвал наконец себя от стула, глядя поверх Максимкиной головы, сказал:

      - Подымайся, сынок. Скоро в школу идти. Решительно встала и мать, бросила резко:

      - Чайник сам разогреешь. В шкафчике - колбаса, масло!

      И они поспешно ушли, как сбежали.

      Било солнце в окно. Улица внизу была накрыта сырой, пахучей утренней тенью.

      Дом, где жили Иванниковы, когда-то был гостиницей, в ней пьянствовали старорежимные купцы. Двери выходили в длинный коридор. Никто из ребят его не любил - темный, пустой, гулкий, да и играть в нем не разрешалось, со всех сторон сразу высовывались головы: «А ну, марш во двор! Раскричались!» Здесь жили служащие и все ответственные, только в самом конце коридора - музыкант из симфонического оркестра, Борис Моисеевич Шольцман. Он постоянно таскал с собой огромную, как чемодан, виолончель.

      Обычно в то время, когда Максимка выходил, открывалась дверь напротив, из квартиры дяди Вани появлялась Ленка. Она стала тощей и длинной, на полголовы переросла Максимку, хотя и училась на класс ниже. Косички крендельками, отутюженные воротнички, вздернутый нос - выглядит старше и задается этим.

      - Здравствуй, Робеспьерчик,- говорила она с чуточной улыбочкой.

      - Здравствуй,- ворчал он. Его сердила эта улыбочка чуть-чуть, этот «Робеспьерчик» вместо имени. Но попробуй рассердиться вслух - округлит глаза, невинно спросит: «А что я такого сказала?» И правда - что? Робеспьер не ругань, не придерешься.

      - Тебе, наверно, опять снились самолетики?

      - А тебе - мальчики!

      - Конечно, Робеспьерчик, такие, как ты. С ума по ним схожу.

      Так, препираясь, они шли до школы и там на пороге расставались на весь день.

      Сегодня Максимка уходил рано, и соседняя дверь не открылась навстречу. Она даже показалась какой-то особенно глухой, словно за ней не просто спали - хотя давно пора всем вставать,- а никого нет, квартира пуста, уехали надолго на курорт.

      Под дверью что-то валялось, он поднял - старая тряпичная кукла с облупившейся рожицей из папье-маше. Он вспомнил ее. С этой куклой Ленка приходила к нему в детстве. Не раз эта кукла испытывала удары его деревянной сабли, она и тогда была уже старой, ее не жалели. Наверное, Ленка давным-давно не играет в куклы, да еще такие замызганные. Почему вдруг она выбросила ее сюда?

      Максимка кинул куклу на старое место и направился к лестнице.

      Внизу в парадном стояла дворничиха Фатима, скрестив на пухлой груди руки, встречала издалека взглядом. Сегодня все вели себя как-то странно,- у Фатимы раскисшие глаза, лицо огорченное, ожидающее. Словно он,

      Максимка, сделал во дворе что-то такое серьезное, что она уже не сердится на него, а жалеет: вот, мол, идет совсем пропащий человек.

      - Здравствуй, тетя Фатима.

      Он хотел проскочить мимо - на всякий случай, вдруг да и в самом деле что открылось! - но Фатима схватила его за рукав, приблизила расстроенное лицо:

      - Ее не видел?

      - Кого?

      - Ох, Дуся бедный, Ленка бедный!

      - Почему - бедные?

      - Аи, ты что? - Фатима отстранилась в ужасе.- Аи, он не знает!

      - Чего?

      - Он не знает! - И пригнулась к Максимкиному уху, жарко задышала: - Забрал его. Машина приехал большой. Как хлеб возит... Забрал!

      - Не понимаю - кого забрал?

      - Иван Иваныч.

      - Дядю Ваню? Куда?!

      - Кричи громче, кричи... Тюрьма знаешь?

      - Дядю Ваню? В тюрьму? Зачем?

      - Аи, какой глупый, какой глупый! Зачем тюрьма?.. Врага народа зачем?.. Дуся бедный, Ленка бедный...

      Он стоял, и плыло в сторону широкое лицо Фатимы. Старая тряпичная кукла под наглухо закрытой дверью... «У сердца шакала держали...» Враг народа! Он почувствовал, что Фатима выталкивает его на улицу:

      - Иди, иди!.. Ай, байбак, опоздай в школа.

     

     Сегодня - странная улица. Она залита ясным, уже по-летнему припекающим солнцем.

      Та же трамвайная остановка, булочная, мастерская «Ремонт часов», магазин «Галантерея» - шнурки, пуговицы, сорочки,- знакомая, грудастая, похожая на тетю Фатиму, мороженщица на углу со своей тележкой. Военный и девушка едят мороженое и... смеются. Им в ответ смеется мороженщица.

      Сегодня смеются! Странная улица.

      А за стеклом «Ремонт часов», в прохладной полутьме, окруженный разными циферблатами - часовщик, нос, как клюв попугая, врос в верхнюю губу, копается себе. И вчера он так же копался.

      Широким шагом идут парни в одинаковых белых свитерах, в одинаковых белых тапочках, с одинаковыми маленькими чемоданчиками, одинаковым напористым шагом - спортсмены из какой-то команды, спешат на тренировку, перебрасываются громкими словами. И тоже смеются...

      Странная улица,- на ней много счастливых и совсем нет несчастных. Не видно, не плачут.

      Нет, кажется, все-таки есть - старуха, должно из деревни, вид растерянный и расстроенный, бросается то к одному прохожему, то к другому, все останавливаются, терпеливо слушают ее, неуверенно качают головами, идут дальше, забыв о несчастной старухе.

      Со своей бедой старуха бросилась и к Максимке:

      - Сынок! Родимый! Скажи ради Христа, где Третий Верхне-Михайловский проезд? Там дочка живет. К ней приехала, три года не виделись...

      Максимка, как и другие, покачал головой.

      Странная улица... Никому не известно, что произошло здесь, рядом, в большом доме!

     

     Школа была непривычно пуста и настораживающе таинственна. Слышно, как где-то на другом этаже стучит щеткой уборщица. Одинокий, заблудившийся в ненаселенной школе звук.

      Но властно и вызывающе грохнула входная дверь, раздались высокие девчоночьи голоса, еще громыхание двери, еще... И школа проснулась, загудела - топот ног по длинным коридорам, хлопанье классных дверей, смех... В школе стало, как и на улице, много счастливых и совсем нет несчастных.

      Максимка болтался в этой счастливой коридорной шумихе, с кем-то здоровался, от кого-то отмахивался и все оглядывался, искал...

      Почти у каждого мальчишки, помимо товарищей, с кем возишься на переменках, меняешься марками, ходишь в кино, есть в школе герой-избранник, кого не часто видишь, еще реже с ним говоришь, больше наблюдаешь со стороны, хочешь походить на него. Иногда это учитель, чаще старшеклассник. Для Максимки таким был Лешка Корякин из десятого «А».

      Во-первых, Лешка - сын героя. Его отец, паровозный машинист, не захотел отдать деникинцам груженный снарядами поезд, врезался в забитую станцию,- взлетели в воздух вагоны, вместе с ними и Лешкин отец. Лешка. совсем отца не знал, так как родился тогда, когда отец его уже вел свой последний поезд к станции, занятой деникинцами.

      Во-вторых, Лешка никого не обижал из малышей, был самым справедливым из всех ребят. Лешкиной справедливости боялись даже учителя.

      И в-третьих, Лешка - оратор, выступал на каждом собрании, его всегда почтительно слушали.

     Кто-то должен объяснить все. Сейчас! Немедленно! Иначе - умереть! Кто-то умней, старше, честней... Максимка искал в коридорной шумной суете Лешку.

      Лешка был долговяз, худ, весь составлен из угловатых костей, узкое лицо, сплющенные бледные тонкие губы, большие, выпуклые, прозрачно-желтые глаза. От него, словно от наточенной бритвы, исходила опасная острота.

      - Леш-ка-а...- Максимка задохнулся от волнения. И Лешка понял, что его остановили неспроста, его взгляд стал вязким, как свежий мед.

      - Что?

      - Ленку Крашенинникову из пятого «Б» знаешь?

      - Ну?

      - Я с ней рядом живу...

      - Ну, так что?

      - Ее отца... ночью сегодня.

      Лешка удивился, но не слишком, только вязкая желтизна глаз потемнела:

      - Так!

      - Он же герой гражданской!..

      - Тухачевского тоже героем считали.

      - Леш-ка-а! Мне страшно!

      - Одним врагом меньше стало. Ты радоваться должен.

      Но Максимка не мог заставить себя радоваться, произнес тоскливо:

      - Кому верить теперь?

      - Народу! - твердо ответил Лешка.- Тебе мало? Максимка не посмел спросить у Лешки: кто такой народ? Уж это-то, наверное, сам знать должен, не маленький. Народ - это все, это те, кто ходят по улице. Еще вчера, как все, ходил по улице и дядя Ваня Крашенинников, тоже, поди, считался «народом».

      Легче от разговора с Лешкой не стало.

      Первым уроком была ботаника. Учитель рассказывал о строении цветка - цветоножка, чашечка, лепестки, тычинки, пестики... Максимка почувствовал вдруг, что слушает с удовольствием.

      Представлялся луг, синее небо с тугими горбатыми облачками, высокая, таящая у корней влагу трава, облитые солнцем яркие цветы, гудят пчелы над ними. Солнце и цветы, в каждом цветке тычинки и пестики. Пчелы пьют нектар, пачкаются в пыльце, несут ее на другие цветы, лепестки облетают, созревают семена, падают на влажную землю, из земли тайком выползает слабенький росток, тянется вверх, крепнет, выбрасывает новый цветок с лепестками, тычинками, пестиками... И все начинается сначала. Ясная, чистая жизнь.

      Он даже забыл на время о дяде Ване.

     

IX

     

     Итак, «все дело в том, чтоб они (граждане.- В. Т.) работали поровну, правильно соблюдая меру работы, и получали поровну».

      Зададим невинный вопрос: а как быть с теми, кто любит свою работу? Не для всех же труд - проклятие, неприятная обязанность, разве мало таких, для кого работа - захватывающая творческая деятельность. Увлеченный творчеством человек скорей всего не станет ревниво оглядываться на других, чтоб соблюсти меру. А как же принцип равенства?

      Можно согласиться: перерабатывайте, коль уж вам так хочется, однако получать за свой самоотверженный труд вы станете поровну со всеми. Но можно ли считать передовым и прогрессивным то общество, которое ничем не стимулирует деятельность талантов, низводит их до уровня посредственностей? Скорей всего такое общество станет медленно развиваться, скудно жить, его участь - неизбежная отсталость.

      Работать поровну, получать поровну-Ленин выдвигает в интересах рабочих, желая посадить «техников, надсмотрщиков» и прочих управляющих чиновников на «заработную плату рабочего». Но каждому ли рабочему столь уж выгодно это равенство труда и оплаты? Не будет ли лучший, опытнейший, хорошо обученный, квалифицированный рабочий считать себя обиженным, «получая поровну» с только что явившимся на завод желторотым учеником? Значит, чтоб соблюсти меру, есть один выход- опытный и толковый работник должен опуститься до уровня неумелого. Но тогда производительность труда в обществе неизбежно станет падать, а народ нищать.

      Если квалифицированный рабочий будет трудиться в силу своих возможностей, а ученик в силу своих, а получать оба станут поровну, то произойдет весьма неприятное явление: неумека и лодырь станет забирать для себя то, что сделано квалифицированными руками, то есть присваивать себе часть чужого труда.

      Нет, квалифицированного - наиболее полезного для общества-рабочего такое равенство труда и платы вряд ли устроит. Но в таком случае имеет ли право такой рабочий требовать равенства платы по отношению, скажем, к своему техническому руководителю, возможно уникальному специалисту в своем деле? Я, мол, с учеником равняться не хочу, а уж с инженером меня поравнять извольте. Тут уже рабочий выступает в порочной роли присваивателя труда.

      Вся революционная деятельность Ленина была направлена только к одному - уничтожить присвоение чужого труда, уничтожить эксплуатацию! Бездельник не может жить за счет труженика! Ради этого, собственно, и было провозглашено: «Работать поровну, получать поровну!» И вот парадокс - именно это породило зловещую обстановку, когда бездарь и бездельник становятся эксплуататорами деятельных талантов, узаконило общественный паразитизм. Согласитесь - такой вид эксплуатации более гнусный и опасный, чем старый.

      «Все дело в том, чтобы работали поровну, правильно соблюдая меру работы, и получали поровну». Право же, эти слова родственны по духу ветхозаветным: «В поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят; ибо прах ты и в прах возвратишься». Как в первой фразе, так и во второй отражен взгляд подневольного раба, для кого работа была игом, тяжкой и унизительной обязанностью, наказанием божьим, а вовсе не взгляд гражданина свободного общества, для кого труд - творческая потребность.

      И конечно же, провести в жизнь столь ультраархаические взгляды в двадцатом столетии просто невозможно. Они сразу бы привели к полнейшему развалу. Ленин формально не отказался от них, не заявил во всеуслышанье: извините, но моя теория оказалась тут весьма неразумной. Он просто забыл ее и одним из первых выступил против уравниловки.

      Сначала стали высоко платить спецам - тем самым «техникам и надсмотрщикам», организаторам производства, против которых столь усиленно выступал Ленин.

      «Подобного рода,- вспоминает он в 1921 году,- исключительно высокое, по-буржуазному высокое, вознаграждение специалистов не входило первоначально в план Советской власти и не соответствовало даже целому ряду декретов 1917 года. Но в начале 1918 г. были прямые указания нашей партии на то, что в этом отношении мы должны сделать шаг назад и принять известный «компромисс» (я употребляю это слово, которое тогда употреблялось). Решением ВЦИК от 29 апреля 1918 г. было признано необходимым эту перемену в общей системе оплаты произвести».

      Новая система оплаты начала постепенно охватывать все слои. Пока был жив Ленин, сохранялся «партмаксимум» как некий глухой отзвук неосуществленной мечты о равенстве труда и платы. Скоро он сменился солидными, год от года растущими, окладами. А позднее вошли в моду еще и сверх того подачки «в пакетах», тайно подсовываемые видным партийным и государственным чиновникам.

      Не последователи Ленина, а сам Ленин нарушил свой утопический принцип равенства, тем самым уже окончательно превратил государство в нанимателя по старому, капиталистическому образцу. Государство нанимало, определяло зарплату, следило, как она оправдывается, проявляло недоверие к труженику, вызывало у труженика ответное недоверие к себе, которое перерастало в антагонизм, в ненависть, вынуждало государство содержать верных, хорошо оплачиваемых чиновников, создавать мощные организации полицейско-жандармского типа, регулярную армию.

      Произошла победоносная революция, и народ получил вместо многих раздробленных хозяев-частников одного монолитного хозяина. Повоевали, победовали, полили кровушки и вернулись к старому. Казалось бы, какая разница - что ни поп, то батька. Ан нет, разница! Внутри нового общества назревают грозные перемены.

     

     9

     

     В коридоре под дверями дяди Вани Максимка снова увидел куклу. Она валялась там, где он ее бросил. За день прошло по коридору много народу, и никто даже не сдвинул ее с места.

      В школе Ленки не было. Что с ней? Может, умерла с горя? Он поднял куклу и позвонил.

      За дверью тихо. Но он вдруг всей кожей почувствовал - кто-то там стоит. Стоит и не шевелится, не подает голоса. Тут! Прямо за дверью!

      Стало жутковато, приложил губы к замочной скважине, произнес:

      - Ленка, Ленка. Это я - Максимка.

      И там явственно зашевелились, но снова притихли.

      - Ленка. Это же я. Открой.

      Секунды мертвой тишины, и внезапно, заставив вздрогнуть Максимку, щелкнул - как выстрелил-замок. Дверь, глухая, безжизненная, тихо подалась... Пугающе темные, совсем незнакомые глаза. А дверь медленно приоткрывалась все шире. Максимка проскользнул внутрь, навстречу пугающему погребным мраком взгляду.

      Она нервно одергивала мятое платье. У нее на зеленом съежившемся личике распухший вишневый нос, волосы не заплетены в косички-крендельки, падают на грязные щеки, на вздернутые плечи, а глаза, сухие, провально горячие, не прежние, совсем не Ленкины.

      - Ленка,- сказал Максимка сердито,- думал, ты уже не жива.

      А она смотрела странными глазами и все одергивала, одергивала платье.

      Максимка, зажав в руках куклу, чтоб только не встречаться с Ленкиными глазами, стал оглядываться. Знакомая комната... Из нее словно собирались выезжать. Пустая этажерка выдвинута на середину, книги свалены - в угол, накрыты старым ковриком. Этот коврик висел раньше на стене, а на нем - сабля. Максимка вертел головой, отыскивал саблю, но со всех сторон его встречали потревоженные вещи. У них был человечески расстроенный вид, какой и подобает при переездах, при расставаниях. Часы-будильник лежали на полу, а на маленьком столике, где прежде они находились, покоилась подушка, на ней щетка для ботинок. А кукла оказалась даже за дверью. Старая забытая кукла, он все еще держал ее в руке, хотел отдать Ленке, но постеснялся - очень-то нужна сейчас - и потихоньку уронил на пол.

      Ленка разлепила губы:

      - Тут все было разбросано. Я немного прибрала. Хорошо же прибрала - ваксяная щетка на подушке.

      А Ленкина мама?! Совсем вылетело из головы, что и она должна быть здесь.

      - Где тетя Дуся?

      Ленка снова зашевелила непослушными губами:

      - Утром ушла... Хлопотать... за папу.

      - Хлопотать?!

      Для Максимки это было целое открытие. Оказывается, не все кончено, оказывается, еще можно хлопотать, можно доказывать, что дядя Ваня невиновен. А он-то думал: раз арестован - сомневаться просто нельзя.

      Дядя Ваня - лучший друг отца! Ведь если дядя Ваня виноват, тогда и отца подозревай. А это уж совсем, совсем - даже представить невозможно.

      Максимка снова завертел головой, отыскивая именную саблю, но так и не отыскал. Ясно - случилась ошибка, нужно только похлопотать. Ему стало почти весело, даже сиротливые, не на своих местах вещи уже не расстраивали, как прежде.

      Ленка всхлипнула без слез:

      - До сих пор ее нет.

      Он деловито задал вопрос, какой задала бы тетя Дуся:

      - Ленка, ты ела?

      - Не хочу.

      - Нет, Ленка, тебе силы нужны. Еще умрешь. Искать в перевернутой квартире еду он не хотел - пришлось бы тревожить и так кем-то потревоженные вещи. Он сказал:

      - Ты дверь не запирай. Я сейчас...

      - Не уходи, я боюсь.

      - На минутку только. Не закрывай. Тебе силы нужны. Бросился в коридор, суетясь, открыл свою квартиру.

     Ни мать, ни отец еще не вернулись с работы. В кухонном шкафу похватал, что подвернулось под руку - хлеб, сахар, колбасу...

      В кухне у Ленки он отыскал чайник, включил плитку, приказал:

      - Садись!

      Она врала, что не хотела есть, она была очень голодна. Ела хлеб, грызла сахар, он глядел на ее перепутанные волосы, на распухший нос, и у него все переворачивалось внутри от жалости. И, наверное, Ленка почувствовала его жалость, ей стало жаль самое себя, она заплакала. Грызла сахар, а слезы текли по щекам.

      - Ты чего?

      - Папа...

      - Ты не плачь.- Он вдруг стал суров. За хлеб, за сахар, за доброту он – почувствовал - имеет право быть суровым и строгим, как старший.- Ну, чего зря нюни распускать. Хлопотать же ушли. Он сразу и вернется, если невиновен.

      - Невиновен,- жалким эхом повторила она.

      - Ну, это еще проверить надо. Вот проверят- и вернется как ни в чем не бывало.

      - А вдруг... не вернется.

      - Тогда - виновен! Тогда - не жалей! Ты подумай только: тебя обманывал, родную дочь! Тебя! Меня! Твою маму! Всех!

      Он говорил и сам удивлялся высокой справедливости своих слов. Ему вдруг стало все ясно и просто: не враг - вернется, а раз враг - жалеть нечего. Иначе и быть не может. Просто и ясно, и на душе спокойно.

      И Ленка не возражала, она слушала, плакала и давилась хлебом, принесенным Максимкой.

      Их застала тетя Дуся. Она как-то неслышно открыла дверь, неслышно выросла на пороге кухни.

      Максимка никогда не видел тетю Дусю без яркого румянца во всю щеку, не видел ее и без фартука, если только на Первое мая и на Седьмое ноября перед демонстрацией. И всегда тетя Дуся вкусно пахла свежевыстиранным полотенцем и туалетным мылом.

      Сейчас тетя Дуся была одета как на демонстрацию - пальто с ворсом, шляпка с большой брошкой, из которой торчит острое перышко, а лицо чужое,- оно отекло вниз, глаза распахнутые, сухие, точь-в-точь какие были недавно у Ленки.

      Тетя Дуся оглядела стол, куски хлеба, рассыпанный сахар, колбасу, кружку перед Ленкой, положила на голову Максимки ладонь, сказала:

      - Золотое у тебя сердечко... А сейчас - иди домой. Иди, милый...

      И он ушел, так и не успев до конца убедить Ленку.

      Мать встретила его словами:

      - Ты был у н и х?!

      Ровные брови вскинуты высоко на лоб, глаза холодные, знобящие, а голос непривычный, как из пустой бочки.

      - Ленка... Я ей есть приносил.

      - Чтоб больше ты не переступал их порог!

      - Почему?

      - Ты слышал, что я тебе сказала?! Не сметь! Ни одной ногой! Кто они тебе - родня, приятели? Не сметь!

      Отец плечами загромождал окно, стоял спиной. Он не пошевелился, не остановил мать: «Глаша!» А Максимка рассчитывал - отец придет пораньше, можно будет без матери поговорить с ним обо всем. Отец молчит, отец даже не обернулся.

      Ему легче всех доказать: «Если дядя Ваня виновен, то считайте тогда виновным и меня!» А это невозможно даже представить. Почему отец молчит? Почему он сейчас не остановил мать? Почему тетя Дуся не пришла к нему?..

      Стало вдруг холодно и неуютно, и где-то, где-то копошилась невнятная мыслишка, совсем маленькая, беспомощная, но... страшная. Нельзя на нее обращать внимание, иначе совсем всему перестанешь верить.

      Мать ходила нервно по комнате, сердито переставляла стулья, поправляла скатерть на столе.

      Неожиданно отец заговорил:

      - Ты помнишь?..

      Мать вздрогнула и остановилась посреди комнаты, глядя в спину отцу.

      - Ты помнишь тот процесс?.. Царского карателя, полковника... как его., Бесхлебова, что ли? Которого в Костроме выудили, он в портного перекрасился. Эдакий седенький старичок с тихим голосом - воды не замутит.

      - Ты к чему? - спросила мать.

      - Живьем сукин сын сжигал баб и детей в амбарах!

      - Не пойму, что за нужда вспоминать царского холуя!

      - Но ты помнишь, как он ответил на вопрос: что заставило вас так зверствовать?

      - Не помню и помнить не хочу!

      - Он ответил двумя словами: «Власть и служба!»

      - За-мол-чи!! - неожиданно закричала мать.

      Отец покосился на Максимку и замолчал, снова отвернулся к окну. Не нравился сегодня отец.

      А какое у него лицо. Он только на минутку отвернулся от окна, но Максимка успел разглядеть: желтая кожа туго обтягивает лоб, глаза провалились в ямы, челюсть тяжело и упрямо выдается вперед - чужой, недобрый, не похожий на себя. И что-то скрывает.

      Мать не скрывает, мать проще.

      Вечером, перед тем как заснуть, уже лежа под одеялом, Максимка снова представил себе луг, осыпанный цветами. Летали пчелы. Цветоножка, чашечка, лепестки, тычинки, пестики... И ласточки купаются в синем воздухе...

      А интересно, куда девалась сабля дяди Вани, ее тоже арестовали?

     

X

     

     Ленин набросал краткую историю рождения советского бюрократизма:

      «5 мая 1918 года бюрократизм в поле нашего зрения еще не стоит. Через полгода после Октябрьской революции, после того, как мы разбили старый бюрократический аппарат сверху донизу, мы еще не ощущаем этого зла.

      Проходит еще год. На VIII съезде РКП, 18-23 марта 1919 года, принимается новая программа партии, и в этой программе мы говорим прямо, не боясь признать зла, а желая раскрыть его, разоблачить, выставить на позор, вызвать мысль и волю, энергию, действие для борьбы со злом, мы говорим «о частичном возрождении бюрократизма внутри советского строя».

      Прошло еще два года. Весной 1921 года, после VIII съезда Советов, обсуждавшего (декабрь 1920 г.) вопрос о бюрократизме, после X съезда РКП (март 1921 г.), подводившего итоги спорам, теснейше связанным с анализом бюрократизма, мы видим это зло еще ясней, еще отчетливее, еще грознее перед собой».

      Тон у Ленина здесь почему-то достаточно бодрый, зато содержание этого краткого обзора удручающее: «разоблачение, выставление на позор, вызывание мысли и воли, энергии, действия для борьбы со злом» не только не помогли, не уменьшили зло - нет, наоборот, зло стало «еще ясней, еще отчетливей, еще грознее». Если речь шла «о частичном возрождении», то через два года - только через два! - наверное, нужно говорить уже как о повсеместной всепроникающей заразе. И Ленин не раз признается: «Наше государство с бюрократическими извращениями», то есть бюрократизм становится определенным отличительным признаком нового государства.

      А Ленин-то недавно мечтал о таком начале, которое «само собой ведет к постепенному «отмиранию» всякого чиновничества». По его мнению, чиновничество, даже не бюрократическое,- «паразит на теле общества». И словно в насмешку сразу же после революции - грозный рост бюрократизма! Процесс прямо противоположный замыслам Ленина.

      Что же заставило так бурно прорасти этот сорняк?

      Ленин тут видит две причины.

      Первая: «Царистские бюрократы,- говорит он,- стали переходить в советские учреждения и проводить бюрократизм, перекрашиваясь в коммунистов и для большей успешности карьеры доставая членские билеты РКП. Таким образом, после того как их прогнали в дверь, они влезают в окно!»

      Вторая: «...экономический корень бюрократизма: раздробленность, распыленность мелкого производителя, его нищета, некультурность, бездорожье, неграмотность, отсутствие оборота между земледелием и промышленностью, отсутствие связи и взаимодействия между ними».

      Теперь, полвека спустя, «царистские бюрократы» давно повымерли, а бюрократизм жив, мало того, в наши дни он куда обширней, чем при царе-батюшке.

      И давно у нас уже нет мелкого производителя, а значит, его раздробленности и распыленности, ликвидирована неграмотность, нет в стране былой некультурности, бездорожье не столь ужасающее и оборот между земледелием и промышленностью плохо ли, хорошо ли налажен. А бюрократизм неисправимо цветет и множится.

      Так чем же тогда жив бюрократизм? Что питает его?

     

      10

     

     Турник, брусья, козлы убраны, кольца подтянуты к потолку, внесены стулья и деревянные скамьи. Общешкольные собрания всегда проходили в спортзале.

      Ленка сидела рядом с Максимкой. Волосы у нее снова расчесаны волосок к волоску и платье выглаженное с чистым кружевным воротничком, наверное, старалась вовсю, чтобы выглядеть как всегда - девчонка-аккуратистка. За эти дни она стала еще тоньше и, казалось, длинней, лицо острое и прозрачное, шея - как восковая свеча. В набитом зале она сумела отыскать Максимку, села рядом. Мать не разрешает встречаться с нею и разговаривать, сидеть рядом, пусть даже молча, наверно, тоже не разрешает, но не гнать же ее Максимке, пусть сидит.

      Выступал Лешка Корякин, шея рвалась вперед из распахнутого воротника выгоревшей футболки, щетинились волосы, рассекал воздух сухой кулак.

      Лешка говорил о фашистах, которые сжигают на городских площадях книги, требуют пушек вместо масла, точат зубы на нашу страну. Лешка говорил, что «мы мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути!».

     Максимка знал - Лешка скоро начнет говорить про Ленкиного отца, косился на Ленку: «Не выдержит, заплачет, дура, подумают - жаль контру».

      Тетя Дуся каждое утро уходила куда-то «хлопотать», но, похоже, у нее ничего не получалось - дядю Ваню не отпускали. И Максимка мало-помалу стал привыкать к мысли - дядя Ваня виноват, недаром же отец за него не заступается - молчит.

      У Ленки - острый нос, желтые запавшие щеки, остановившиеся глаза, слушает, ждет.

      И вот Лешка дошел:

      - Недавно обезврежены враги народа Крашенинников и Сотников. Их дети учатся в нашей школе. Было бы несправедливо считать Елену Крашенинникову и Григория Сотникова нашими врагами...

      Лешка справедливый человек, справедливее матери Максимки - та теперь и Ленку, и тетю Дусю считает врагами, не здоровается.

      - Но мы должны спросить их открыто и честно, в глаза: за кого вы? Что вам дороже - революция или отцы? С нами вы или нет?.. Я требую, чтоб они встали сейчас и сказали. Честно! Открыто!..

      Ленка слушала, и по-прежнему неподвижно торчал ее восковой нос - не плакала, глядела стеклянным глазом вперед, мимо трибуны, мимо Лешки, в стену с портретом Сталина. Сталин держал на руках Мамлакат: «Спасибо любимому Сталину за наше счастливое детство!» И только щеки Ленки из желтых стали зеленовато-серыми, да Максимку пугал ее стеклянный глаз. «А все-таки не плачет!»

      Не он один оглядывался на Ленку. Ближние оглядывались стеснительно, словно невзначай и сразу же отводили глаза, а с дальних рядов откровенно подымались, вытягивали шеи, чтоб разглядеть.

      В другом углу зала тоже шевелились головы, тоже поднимались с мест,- там сидел Гришка Сотников.

      Лешка соскочил с трибуны и сел за столом президиума- с краю, на угловой стул.

      А в центре сидела директриса. Она поднялась, полная, с крупным мужским лицом, с коротко подстриженными волосами, все - и ребята и учителя - ее очень боялись, хотя она и разговаривала обычно тихо, без крика.

      - Думается, мы не станем устраивать здесь допрос,- сказала она, как всегда, негромко, и, как всегда, ее было слышно всем.- Давайте закругляться...

      Но Лешка громко выкрикнул со своего углового стула:

      - Если они не трусы, пусть выступят!

     - Пусть выступят, если захотят. А не захотят - не потянем. Плохи мы были бы, если б без выступлений не знали, чем живут и что думают наши товарищи...

      И Лешка опять выкрикнул на весь зал:

      - Если спрячутся за спины, они нам не товарищи! Сотников! Если ты не трус, встань и скажи!

      И Сотников послушно поднялся в своем углу, долговязый, сутуловатый, длиннорукий,- его знали все, он играл вратарем за сборную школы, играл классно.

      Сотников поднялся, и в зале стало тихо. А директриса постояла, постояла и села, низко склонилась над красным столом.

      Зал молчал, Сотников стоял и перебирал большими руками пуговицы на пиджаке.

      Зал молчал, не дыша; все головы были повернуты в сторону Сотникова.

      - Я...- наконец выдавил он из себя. И еще тише стало в зале - вдруг да не послушается.- Я...- Словно освобождался от удушья. И громче: - Отрекаюсь...- И снова глухо, так что в мертвой тишине еле-еле можно услышать: - Отрекаюсь... Он достоин... наказания...

      И сел.

      По залу прошел шорох, все головы повернулись теперь в сторону Максимки и Ленки.

      Ленка сидела, согнувшись, торчал нос, стеклянно блестел глаз.

      Тихо в зале, блестит Ленкин глаз.

     А со всех сторон повернутые лица, со всех сторон разглядывают в упор. Тихо в зале. Ждут.

      И вдруг Максимка понял, что Ленка не собирается вставать с места, не хочет говорить: «Отрекаюсь!» Пробежал по спине мороз, поджались пальцы ног. Вот так так... Вот она какая - отец дороже...

      Но все-таки было жаль Ленку - нос острый, шея как свеча, и блестит глаз. Ленку хотелось спасти.

     - Ты чего? - прошептал Максимка.

      Она слышала, не могла не слышать, но не пошевелилась.

      - Ты чего? Вставай.

      У нее отливали зеленью щеки и блестел остекленевший глаз. А все продолжали жадно глядеть, зал ждал, не дыша.

      И тогда Максимка отодвинулся подальше от Ленки.

      Директриса снова поднялась, в тишине шелестяще потек ее усталый голос:

      - Мы часто повторяем слова: «Надо держать порох сухим». Верные слова - порох сухим для врагов! Но это не значит, что его следует тратить на каждого встречного...

      Ленкин глаз потух, она опустила лицо, из тощей шеи выступала тупая косточка, колени стискивали сплюснутые ладони. От нее и от Максимки начали отворачиваться,- говорила директриса, а ее привыкли слушать и слушаться. Максимка теснился подальше от Ленки.

      На этот раз ребята выходили из зала, не шумя, не толкаясь, не дурачась - степенно. Взрослая серьезность на ребячьих лицах: сделали дело, не какое-нибудь обычное, школьное, а государственное - обсудили и осудили преступников. Взрослая, торжественная, почти похоронная серьезность.

      Зал пустел. Максимка, одним из первых сорвавшийся со своего места, топтался у входа, не в силах был совсем сбежать от Ленки.

      Она сидела в опустевшем зале. Видна была ее согнутая узкая спина, тонкая, донельзя натянутая шея над кружевным воротничком, затылок с аккуратным пробором, косички крендельками возле ушей. Одна в пустом зале...

      Не мог не смотреть на нее. Да и все выходящие оглядывались.

      Он долго топтался в коридоре у дверей спортзала, ждал ее и понимал: это же почти предательство, ей враг- отец дороже революции! Понимал, сердился на себя, но все-таки медлил уходить.

      Наконец пришла злость, а вместе с ней облегчение - да что это он? Пусть живет одна. Вместе со всеми не хочет - пусть одна...

      Вышел из школы.

      У автобусной остановки, прислонившись лбом к фонарному столбу, стоял Гришка Сотников. Он плакал и морщился, стирая кулаком слезы со щек. Прохожие оглядывались на него, но не останавливались. Они не знали, что у Гришки арестован отец. И вообще все это выглядело как-то некрасиво,- на улице много счастливых, и только один долговязый балбес льет слезы. Много счастливых - один несчастный.

     Сказал, что отрекается, а слезы-то льет. Никому нельзя верить. Никому! Даже Ленке.

      А дома, в подъезде, все от той же Фатимы он узнал, что исчезла тетя Дуся.

      Утром, после того как взрослые ушли на работу, а ребята в школу, тетя Дуся, надев свою праздничную шляпку с колючим перышком из брошки, вышла из подъезда. Напротив давно стояла машина, самая обыкновенная, легковая - черная «эмка». Из машины вышел человек в песочном костюме и бежевых полуботинках, открыл дверцу и очень вежливо пригласил сесть.

      Фатима рассказывала:

      - Она наверх поглядел. Наверх-на окно. И сел в машина, мне рукой махнул... Ай-яй, совсем бедный Ленка.

      Окна Крашенинниковых выходили во двор, тетя Дуся могла видеть только окно Максимкиной квартиры. Может, в последнюю минуту она хотела увидеть его, Максимку? «Золотое у тебя сердечко». Она знала, что он дружит с Ленкой.

     Может быть, еще тетя Дуся и вернется. Может быть...

      А если нет?

      Значит, и она... Никому нельзя верить. Целое гнездо. И Ленка жила в нем.

      Тетя Дуся не вернулась ни к ночи, ни к утру, ни на следующий вечер. Ленка не показывалась из дому, а Максимке все время хотелось ее видеть...

      На третий день рано утром, пока Максимка спал, мать куда-то увела Ленку. Максимка догадывался - мать боялась, как бы отец не стал настаивать, чтоб взять Ленку к себе вместо дочери. А это было бы неплохо. Максимка ее перевоспитал бы.

      Так он и не видел Ленку после собрания - опущенное лицо, натянутая шея, проступает тупая косточка сквозь кожу, чистенький кружевной воротничок. И уж никогда он не встречал ее в жизни.

     

     Позабыт, позаброшен

     С молодых юных лет...

     Я осталась сиротою –

     Счастья-доли мне нет...

     

     Так всегда пела Ленка, убаюкивая своих тряпичных кукол. Это была песня ее матери, бывшей когда-то беспризорницей.

     

XI

     

     Так отчего же появился бюрократизм?

      Но прежде, чтоб не было недоразумений, уточним: а что, собственно, это такое? Первый же подвернувшийся под руку словарь нам сообщает: «БЮРОКРАТИЗМ - метод управления или ведения дела, отличающийся преобладанием канцелярщины, волокиты, заботы о формальной стороне вопроса, отсутствием интереса к существу дела, оторванностью от народа, пренебрежением к его нуждам и потребностям».

      Канцелярщина, волокита, отсутствие интереса к существу и прочее - частные проявления формального отношения к делу. Поэтому будет проще сказать: БЮРОКРАТИЗМ- метод формального ведения дела.

      Любое дело - забивание гвоздя, работа за станком, управление страной - представляет из себя систему, неизбежно состоящую из трех компонентов: управляемого объекта, непосредственно управляющего, средств связи между ними. Если одна из трех составных - даже только одна - будет как-то не соответствовать системе, то и действия всей системы станут грешить неточностью, не достигать нужной цели, сама деятельность будет носить внешний характер - формальный.

      Теперь попробуем приложить эту схему к послереволюционной России.

      Объект, подлежащий управлению,- народ. Насколько он был подходящим «материалом» для организации, для управления? Ленин постоянно говорит о невежестве народных масс, о поголовной неграмотности, о «слишком тонком культурном слое», способном понять поставленные задачи, проникнуться общественной необходимостью. А «величайшая ненависть и недоверие масс ко всему государственному»!.. А голод и разруха, усугублявшие эти ненависть и недоверие!.. А некое пренебрежительное отношение к авторитетам, внушенное революционными лозунгами, отвергавшими старую власть, старых хозяев... Кроме того, революция ущемляла и чисто экономические интересы того же крестьянства, подавляющей части населения, силой отбирая у них хлеб и не давая взамен ничего. Явно - народ послереволюционной России был труден, если не сказать - неподатлив для управления.

      А сами управляющие - правительство нового государства во главе с Лениным?.. Провозгласить идею власти как организации вооруженных масс и отказаться от этого? Объявить о необходимости равенства труда и платы - и снова отказаться. Обещать народу фабрики, заводы и прочие атрибуты капиталистической собственности и в то же время, не мудрствуя лукаво, поставить капиталистический принцип «по найму» в основу общественной организации... Все эти крайне несовместимые противоречия между словом и делом говорят о неясности поставленных задач, о теоретической непоследовательности самого Ленина и его соратников. Увы, правительство нового государства было далеко не безупречно.

      Ну, а средства связи между неподатливым для управления народом и не подготовленным к управлению правительством в огромной, разбросанной, разделенной войной на враждебные зоны, технически отсталой стране, где господствовала разруха, быть удовлетворительными не могли!

      Известно, что достаточно одному из трех компонентов не соответствовать системе, как вся система станет грешить формальными действиями. А тут плохи все три компонента! Плоха система вообще, где уж тут говорить о результативности. Если такая система и начнет творить дела, то исключительно формальными методами.

      Бюрократизм - метод формального ведения дел. Напрасно Ленин кивал на «царистских бюрократов, пролезших в окно». Напрасно сваливал в одну кучу разнозначные понятия, как то «раздробленность, распыленность мелкого производителя, его нищета, некультурность, бездорожье, безграмотность»,- все это говорит о полной беспомощности в данном вопросе.

      У царской России три составных компонента государственной системы были отмечены теми же недостатками - народ невежественен, правительство находилось в маразме, средства связи хоть не тронуты разрухой и революционным разбродом, но отнюдь не блестящи. Однако в русском обществе того времени был многочисленным слой людей, который в силу своего положения не мирился с формальным ведением дел, сдерживал распространение бюрократии, гнал ее от себя. И, как ни кощунственно для нас это звучит, в первую очередь это были... частные собственники, те самые презренные и проклятые капиталисты.

      Капиталист кровно заинтересован в наиболее эффективной эксплуатации своей фабрики. Если на фабрике дело будет делаться формально, то ее хозяин не получит дохода, прогорит, пустит по миру себя и свою семью. Капиталист - враг бюрократизма. Он, правда, готов холить и лелеять государственную бюрократию - штатскую и военную, охраняющую его права и покой, но до разумных пределов. Главная его заслуга в том, что он, капиталист, не допускает бюрократию в святая святых - производство материальных благ.

      Революция ликвидировала частных собственников. «Все граждане превращаются здесь в служащих по найму у государства». И нет ни у кого ничего своего - все общее, обезличенное, все принадлежит не тебе, не мне, а некому расплывчатому хозяину - государству. Рабочий, привозящий на строительство кирпичи, сгружает их, не заботясь о том, сколько их побьется. Кирпичи не его, не его и строительный объект, на котором он работает. Рабочему важно сгрузить, выполнить сам процесс, получить за это деньги, сделать дело формально, не заботясь о результатах. Наивное заблуждение, что бюрократ-формалист обитает только в чиновных кабинетах, за монументальными письменными столами. Среди простых тружеников, кто пашет землю, стоит у станка, бюрократов-формалистов нисколько не меньше, а скорее всего еще больше.

      Рабочий разорительно формально сгружает кирпичи, а директор предприятия от этого уж очень большого страдания не испытывает. Предприятие терпит урон, но директор, как и рабочий, здесь на службе. От слишком низкого дохода с предприятия сам директор не обанкротится, с сумой по миру не пойдет, в худшем случае будет снят с понижением.

      Формальный подход. Директора не грызет совесть, он не лишается покоя, ни он, ни кто другой - все общество служит. Все по-службистски озабочены не столько реальными результатами, сколько добросовестным исполнением формальных обязанностей.

      Страна непроизводительно трудится, непродуктивно тратит силы, терпит чудовищные убытки. Все в той или иной степени страдают от них и... безразлично сносят. Ибо нет таких людей в новом, социалистическом государстве, которые в силу поставленных обстоятельств вынуждены были бы сильней других чувствовать на собственной шкуре разорительность бюрократического хозяйничанья. «Все граждане превращаются здесь в служащих по найму...» Всем гражданам - до лампочки!

      И честный человек в такой обстановке портится, а талант попадает в незавидное положение.

     Но оскуднение страны не единственное бедствие, порожденное бюрократизмом.

      При бюрократизме уже не столько люди бездушны и жестоки друг к другу, сколько сама система агрессивно безжалостна к человеку. Сама система! Все - служащие по найму, все общество превращается в ступенчатую лестницу из приказывающих и подчиняющихся - высший над низшим, низший над еще более низшим... А так как приказы и их исполнение определяются не столько реальной пользой, сколько чисто формальными показателями- делай, не рассуждая, не сообразуясь ни с чем другим, как только с буквой приказа,- то приказ старшего абсолютен, он не ограничивается ничем - даже наглядной очевидностью жизненных фактов,- он воистину обретает абсолютный диктаторский характер.

      Все общество состоит из разномасштабных диктаторов. Разномасштабных - да! Но не считайте, что со снижением масштабности снижается и абсолютизм диктаторской власти. Даже самый низший из начальников - тот, кто обязан безропотно исполнять приказы вышестоящих, тоже неограниченный диктатор, не считающийся ни со здравым смыслом, ни с реальными обстоятельствами, ни с наглядной логикой, буквально ни с чем, кроме диктаторства возвышающихся над ним лиц. Дух диктаторства господствует всюду.

      Теперь предположим, что кто-то не выполнил диктаторский приказ своего ближайшего начальника - из-за того ли, что этот приказ противоречил реальной обстановке, иль просто по нерасторопности - не столь важно. Важно то, что этим невыполнением он подводит своего начальника, вынуждает и его не выполнять приказ. А тот начальник невольно вызовет неподчинение уже своего еще более высокого начальства. И так далее... Неподчинение, в каком бы звене оно ни произошло, болезненно отзывается по всей цепи, в той или иной степени расшатывает всю систему, а потому для бюрократической системы жизненно важно бороться против всякого неподчинения, любыми способами его подавлять, вплоть до насилия.

      Бюрократ перестанет существовать, если он не будет насильником. Насильником над самостоятельно мыслящей личностью, просто над тем, кто проявляет здравый смысл, насильником над народом, чьи жизненные интересы противоречат формальным требованиям, насильником над другим бюрократом, повинным в нерасторопности и даже не повинным еще, а просто подозреваемым, что способен как-то провиниться.

      И наша история сплошь состоит из примеров чудовищного бюрократического насилия.

      До полного разгула бюрократического насилия Ленин не дожил. Судьба к нему была благосклонна.

     

     

     11

     

     Он стал замечать, что по вечерам отца и мать пугают шаги за дверью. По длинному коридору бывшей гостиницы, как осторожно ни иди, все равно слышно во всех комнатах.

      Освещенный стол под абажуром, сумрак по углам, окно, задернутое занавеской, тишина. Отец сидит за столом, блестит на свету крупный лоб, глаза в тени. Перед ним - пепельница, в нее он тычет окурок за окурком. Мать, тоже закусив папиросу, ходит из комнаты в кухню, убирает со стола. Потом она садится в кресло, берет пяльцы. Она недавно начала вышивать крестиком салфетку - розочки и листочки. Это так не похоже на мать, но говорит - успокаивает. Мать усаживается в кресло, кладет пяльцы на колени и забывает о них. Время от времени она исподтишка поглядывает на отца. Странно, в последнее время она его боится.

      И Максимка боится отца - часами курит и молчит, о чем-то думает, думает, думает без конца.

      Вот в такие-то глухие минуты обычно и раздаются шаги, сначала далеко, в конце коридора...

      Отец оживает, подымает голову, и на его бровастом, с отполированным лбом, запавшими глазами и упрямо выдвинутой челюстью лице появляется то виноватое и растерянное выражение, какое Максимка видел давным-давно в детстве, когда тощий старик со своей семьей встал перед ним на колени. Подымает голову и мать, смотрит перед собой в стенку, и глаза ее дышат.

      А шаги ближе, ближе... У отца чадит в руке забытая папироса.

      Шаги под самой дверью...

     У матери лицо вытягивается, становится известковым. У отца на лбу под лампой вздувается вена.

      Шаги мимо двери. И отец опускает голову, вспоминает о чадящей папиросе. Мать начинает очень внимательно разглядывать розочки на пяльцах, потом спохватывается, кидает взгляд на часы, строго говорит:

      - Максимилиан! Ложись спать.

      С утра до вечера у Максимки все натянуто, он плохо учится, только для вида сидит дома над тетрадями, не живет, а слоняется, но страшно устает. А тут еще тишина в комнате, шаги, к которым и он начинает тоже с тревогой прислушиваться. Он охотно направляется к своей кровати, раздевается, залезает под одеяло и сразу засыпает.

      Так и в тот вечер родились, прозвучали под дверью, заглохли в глубине коридора очередные шаги. Отец, словно разбуженный, поднял голову, провел по лицу рукой, объяснил:

      - Прошлой ночью мне приснился сон. Мать вздрогнула, посмотрела на часы:

      - Максимилиан! Ложись спать.

      - Сон...- продолжал отец.- По улице едет коляска-самокат. На вокзалах теперь такие. Замечала?.. Водитель стоит впереди, а сзади багаж... Но тут эта коляска едет не по вокзальному перрону, а по нашей улице. И везет она не багаж, а кучу-малу здоровенных веселых парней - цепляются друг за друга, ржут, кричат. И водитель хохочет... Вдруг он оступается и начинает падать, его со смехом держат, что-то орут, а коляска несется. Водителя корчит от смеха, хохочет и падает... Не удержали - упал. Головой о камни. Хруст, как от лопнувшего арбуза. Кровь на мостовой...

      - Завел на ночь глядя.

      -Коляска останавливается, вся компания соскакивает, окружает мертвого водителя - показывают пальцами и смеются, трясутся, за животы хватаются. Публика подходит, тоже начинает смеяться. Всем смешно, никому не страшно. Страшно только мне одному...

      - Слабонервный. С какого времени тебя сны пугать стали?

      - С тех пор, как жизнь наяву стала походить на кошмарный сон.

     - Очнись! Сын рядом!

     - Я еще до конца не досказал. Слушай....

      - С меня хватит!

     - Я сам засмеялся вместе со всеми. От страха, что другие заметят. Как все, за живот держался, покатывался... От страха.

      - Максимилиан! Ложись спать!

      Максимка послушно поднялся со своего места.

      Когда он натягивал на голову одеяло, пришла странная мысль: а что, если и в самом деле все снится? Уж слишком не похоже на настоящее. Уснет вот, проснется - и все как было прежде. Войдет дядя Ваня в потертом кожаном пальто, в полувоенной зеленой фуражке, собравшийся идти на работу вместе с отцом: «Как жизнь, смена?» Мать стряхивает со своего черного костюма пылинки щеткой, ворчит, что смена растет ленивая, долго спит. И через коридор, в комнате напротив собирается в школу Ленка. Она чуточку презирает Максимку, зовет его «Робеспьерчиком». Все как прежде. Приснилось... И он никому бы не рассказывал свой сон, сам постарался поскорей его забыть.

      Уснуть и проснуться в настоящей жизни.

      И он уснул, с неприязнью вспоминая нехороший сон отца.

      Ему снились скользкие крыши после дождя. Далеко внизу, в узком дворе лужи, по лужам гоняют мяч знакомые ребята. Максимке очень хочется вместе с ними играть в мяч, но не знает, как слезть, страшно, что сорвется, коченеет все тело. С крыши на крышу перекинута длинная доска, с крыши на крышу через весь узкий двор. Доска еле держится на краю, а верхом на ней сидит Ленка в платьице с кружевным воротничком. Она цепляется руками за доску и плачет. Мяч, ребята внизу среди луж, непослушное от страха тело, и все-таки Максимка ступает на доску, двигается к Ленке. Но доска гнется, конец ее срывается со скользкого края крыши. Мощеный двор, лужи, ребята, задравшие головы, мяч, летящий навстречу, и сзади, из открытого окна, крик матери:

      - Перерожденец!!

      Максимка проснулся. Мать сдавленно кричала:

      - Перерожденец! Ты становишься грязной контрой! Ей отвечал сдержанно гудящий голос отца:

      - Очнись. И Дуся, его жена, агент? Ее тоже упрятали... на всякий случай.

      - Ты очнись! Ты! Против кого?.. Против народа идешь!

      - Разве страна и народ предлагают мне выбор: будь тюремщиком или арестантом?

      - Ты не веришь Сталину, Николай!

     Молчание на минуту и тихий голос отца:

      - Хотел бы, да не могу. И мать взвизгнула:

      - Нико-лай!!!

      - Вот-вот, истерика вместо доказательства.

      - Николай! Приди в себя!

      - Одних ставят к стенке, других прячут за колючую проволоку, а тех, кого не трогают,- живи холопами. Так кто же предает революцию?

      - Что ты говоришь? Что?! Какие слова!

      - Говорю простые и ясные вещи, а ты уж понять их не в состоянии.

      - Мало сажают! Погибнем от сволочи! Захлебнемся от интеллигентской блевотины!.. О-о! И это мой муж! Мой муж! Четырнадцать лет вместе!.. Классовый выродок!

      -Невменяема,- обронил отец грустно и спокойно.

     И Максимка услышал задушенные подушкой рыдания матери.

      Он лежал в темноте, окаменев, не в силах пошевелиться, не осмеливаясь дышать. Он еще ничего не понял, но каждой немеющей клеткой своего тела ощущал ужас.

      А вокруг глухая ночь, цепенел за окном город, и на потолке зябко вздрагивал заброшенный со дна улицы свет. Потайное время суток, не обжитое людьми.

      И только мать за тонкой стенкой, в нескольких шагах от Максимки продолжала бороться с рыданиями, душила сама себя подушкой.

      «Хотел бы, да не могу...» Что он хотел? Чего он не может?.. Ах, верить. Кому?.. Нет! Нет! Не надо! Лучше лежать, лучше закрыть крепко глаза... Это сон. Новый нехороший сон.

      Мать наконец сумела задушить себя, перестала рыдать, некоторое время стонуще повздыхала, поворочалась и замерла. Стало совсем, совсем тихо. Оглушительно тихо. В такой вот могильной тишине, должно быть, и оживают те, кто днем прячется от людей, те, против кого зовут плакаты со стен и заборов: «Будь бдителен!..» От-тец!..

      Не сразу, исподволь, в омертвевшее, отравленное горем тело пролилась греющая волна, затопила... Максимка почувствовал, что любит...

      Да, его! Да, отца!

      С каждой секундой все сильней, все невыносимей.

      Так любят тех, с кем прощаются. Отец! Отец!

      Отец не слышит, отца не слышно. Свет далекого фонаря вздрагивал на потолке. Воровской, непрошеный свет.

      Отец! Отец! Люблю! Не выдержу! Умру от любви!

      Тихо. Мертво. Отец не слышит.

      Прошло полчаса, час или два часа - в непонятном мире и время стало непонятным,- и хлынули тихие, теплые слезы. Они принесли облегчение, но какое-то тупое, безнадежное.

     

XII

     

      Захватило вас трудное время

      Не готовыми к трудной борьбе.

     Вы еще не в могиле, вы живы.

     Но для дела вы мертвы давно.

     Суждены вам благие порывы.

     Но свершить ничего не дано.

     

     Говорят, вернувшийся из вилюйской ссылки Чернышевский разрыдался над этими строками.

      Но нет, тут не рефлектирующий Чернышевский, тут было все иначе. Похоронные интонации здесь неуместны. Были силы, был чудовищный заряд неистовой энергии, была сжигающая вера в себя и в дело. И даже слепая Фортуна держалась угодливой служанкой. Сколько рискованных моментов, сколько ничтожных случайностей могли круто изменить ход событий! У дряблого Временного правительства мог случайно оказаться под рукой решительный солдафон, и наспех сколоченные, почти не обученные, плохо вооруженные солдатские и рабочие отряды наткнулись бы октябрьской ночью у Зимнего дворца не на деморализованных казаков, не на кучку желторотых юнкеров, не на смехотворно опереточный женский батальон... История потекла бы по другому руслу, о Ленине бы вспоминали вскользь, как об одной из эпизодических фигур бурного времени.

      Судьба благоволила к Ленину. За всю свою жизнь он не терпит ни одного серьезного поражения, не встречает противника, который бы заставил его, хоть на минуту, усомниться в своих силах и своей правоте. Ленин - сплошная деятельность, всесокрушающая, победная, воистину титаническая, вызывающая почтительное изумление даже у врагов.

     И вот, словно в насмешку над этим торжествующим героем, коварно-благожелательная судьба посылает врага... в лице его самого! Но ни он сам и - как это ни странно - никто, никто во всем мире не замечает, что Ленин со свойственным ему фанатическим неистовством начинает сокрушать Ленина же, жестоко, безжалостно, бескомпромиссно!

      Кто сильней Ленина, страстней его желал отдать власть в руки народа, в руки рабочих - по его мнению, лучшей, передовой части человечества! Никогда не хотел Ленин власти для себя, только народу, угнетенному, обиженному и униженному!

      И кто, как не Ленин, сделал все возможное и невозможное, чтобы диктаторская, ничем не ограниченная, власть попала к государственным чиновникам, к тем, кого Ленин называл «паразитом на теле общества», к тем, кто, по его мнению, были всегда орудием насилия и закабаления народа.

      Он мечтал о равенстве, и он же похоронил его, украв у ненавистных капиталистов отвергающий какое-либо равенство способ найма.

      Он звал к свободе, к бесклассовому обществу, где не должно быть места антагонизму, не будет повода для обоюдной вражды. Он ненавидел государство вообще - всякое государство! И он основал государство, где насилие стало способом жизнедеятельности, где расстреливали сразу сотнями тысяч, а сажали за колючую проволоку десятками миллионов.

      О чем бы он ни мечтал, к чему бы он ни стремился, сам решительно отвергал и хоронил.

     

     Суждены вам благие порывы.

      Но свершить ничего не дано.

     

     Нет, нет, дано! Как никто, Вы свершили чрезвычайно много, чтоб смертельно поразить в трудной борьбе собственные благие порывы и помыслы.

      Человеческая фантазия создала много странных в своей противоречивости образов. Не удивителен ли, например, Нарцисс, гибнущий от неразделенной любви к себе, или же Дон Кихот, чьи добрые дела карикатурно оборачивались злом! Но ни старые мифотворцы, ни современные романисты еще не нарисовали героя, который бы с доблестной отвагой и беспримерной энергией беспощадно поражал сам себя. А если вдуматься, это едва ли не самый распространенный герой человеческого бытия. «Так как не противоречащий себе предмет есть чистое отвлечение рассудка»,- сказал мудрый Гегель, и почитающий диалектику Ленин тут солидаризировался с ним. Но...

     

     Вы еще не в могиле, вы живы...

     

     Еще не кончена Ваша многотрудная борьба с самим собой

     

     12

     

     Утро. Солнце в окно.

      Привычно гремит чайная посуда, чайник накрыт чистым полотенцем, ждет Максимку. Максимка сам перед собой притворяется спящим.

      Отец собирается на работу, повязывает галстук, рыжий в полоску, единственный и неизменный в праздники и будни. Подбородок отца гладко выбрит, лицо обычное, не хмурое и не радостное. Отец спокоен. Вот он натянул пиджак, застегнул пуговицы, озабоченно взглянул на часы, направился к вешалке у двери - серый плащ, кепка блином.

      Максимка следит с кровати за отцом, лихорадочно роется в себе, ищет ночную - до не могу, до умру - любовь к отцу. Любовь или ненависть, что-то должно же быть.

      Но утро. Солнце в окно. То, что рождается глухой ночью, при солнце жить не может, Максимка находит в себе лишь тихое благодарное облегчение - оттого, что отец такой знакомый, такой «всегдашний», нисколько не изменившийся за страшную ночь - по-прежнему свой.

      Отец, как всегда, молча исчезает за дверью. И Максимка мысленно следует за ним по коридору, по лестнице...

      Вот отец выходит на улицу. На улице влажная тень, солнце еще не добралось до булыжного дна. Люди топчутся на трамвайной остановке, замызганная стена булочной, мастерская «Ремонт часов», и нет еще пока за стеклом часовщика с носом попугая. На знакомой улице сейчас появился знакомый человек - серый плащ, кепка блином,- кому придет охота оглянуться на него. Гляди не гляди, все равно не заметишь ничего особенного - серый плащ, кепка блином, таких много.

      На этом месте мысли Максимки спотыкаются, болотными пузырями со дна души подымается тревога. Но солнце в окно! Солнце!..

      Не надо ни о чем думать.

      У матери хмурое, оплывшее лицо.

      - Долго будешь отлеживаться? Я, что ли, пойду за тебя в школу?

      И голос раздраженный, но, в общем-то, обычный, утренний. Как часто мать подымала Максимку этими словами.

      - Мама... Дядя Ваня не виноват?

      Мать вздрогнула, угрюмые, сонные глаза вспыхнули, через плечо оглянулась на дверь.

      - Тиш-ше!

      Боком пошла на него, хрипло спросила:

      - Ты?..

      - Да,- ответил он виновато.

      Она подошла вплотную, с затаенной неприязнью смотря в лицо Максимки:

      - Ты ничего не знаешь. Ты ничего не слышал!

      - Но папа же...

      Мать снова оглянулась на дверь:

      - Тиш-ше!

      И вдруг ее глаза налились слезами, она нагнулась и порывисто обняла сына за шею, всхлипнула:

      - Он - дурак. Он с ума сходит, твой отец... Голубчик, миленький, забудь все. Никто ничего не должен знать. Никто - ничего!

      Мать обнимала, а это так странно - никогда еще не случалось. Ночью она кричала на отца, сейчас ласково, почти униженно упрашивает: забудь все. Непонятно, опять какой-то перекос.

      Руки матери гладили его голову:

      - Он опамятуется. У него заскок... Скоро пройдет... Голубчик, миленький - никому. Тебе просто приснилось.

      От ее ласки, такой непривычной, неумелой, беспомощной, неуютность в душе и разлад. И пугают ее постоянные оглядывания на запертую дверь.

     

     Знакомая улица - булочная, галантерея, мастерская : «Ремонт часов». Все на месте, даже часовщик торчит за стеклом попугаем.

      Максимка привык уже, что на улице много счастливых и нет несчастных. Ему не хочется думать. Думать - значит, возвращаться в ночь. Отец! Отец!.. Весна, солнце, он счастлив, как все. Верит в отца, любит отца, знает - отец остался таким, каким был. Забудь все, просила мать, никому - ничего, тебе приснилось. И гладила по голове...

      Но не приснилось же, нет! Мать лжет, хочет, чтоб и он, Максимка, лгал, притворялся - ничего не случилось.

      Если мать лжет, то почему не может отец? Что, если отец не такой, каким всегда казался? Что, если он никогда и не был таким?..

     

     Эй, живей, живей, живей

     На фонари буржуев вздернем!

     

     Знакомая улица, привычные прохожие - много счастливых, и нет несчастных. И Максимке приходит в голову дикая мысль: вдруг да все... все кругом притворяются, делают друг перед другом вид - счастливы, на самом же деле несчастны. Что, если у каждого есть свое: никому - ничего!

      Славное утро, много солнца, люди, люди, непонятные, таинственные люди кругом.

      И снова вломилась невыносимая, истощающая любовь к отцу. Внезапная, как приступ жестокой до умопомешательства боли - задыхайся, кричи...

      Почти все счастливые минуты жизни связаны с ним, только с ним, не с матерью. Мать даже хвалила его так, что это не доставляло радости:

      - «Отлично» получил - молодец! Всегда бы так.

      Не помнит, чтобы мать приносила ему подарок. А давно-давно отец принес ему в сетке мяч, раскрашенный в два цвета - красный и синий, настолько большой, что маленький Максимка едва обхватывал его руками. Почему вспомнился этот мяч? Отец приносил много подарков. Мяч давно порвался, выброшен, забыт, но вот вспомнился. Этой зимой отец купил коньки с ботинками, Максимка им очень радовался, но не как мячу...

      А однажды Максимка заболел скарлатиной, и отец перестал ходить на работу, ночами носил его на руках, укачивал... Отцовские руки, крупные, бережные, уютные, постоянное прибежище в горестях и радостях. Отцовское лицо вблизи - подпаленные лохматые брови, сумеречный покой под ними... Отцовский глуховатый голос... Все самое важное в жизни рассказано Максимке этим голосом: что было до его рождения, что будет, когда он вырастет, и что есть на свете зло и есть справедливость, враги и друзья. Отец! Отец! Неужели ты притворялся? Ты не такой?.. Нет! Нет! Быть не может!

      Если можно верить отцу, то можно верить и людям. Если не верить отцу, то уж никому, никому на свете верить нельзя!

      Люди шли по знакомой улице мимо растерянного, раздавленного любовью Максимки.

     

     После уроков он не спешил домой. Пустая квартира для него сейчас самое страшное место. Там нельзя не думать об отце. «Никому - ничего!»

      Его тянуло в старый класс, где он проучился четыре года, где все еще висела на стене знакомая карта мира.

      Она на прежнем месте, хотя за это время школу не раз ремонтировали, красили стену, конечно, снимали карту и снова вешали. Висел над ней когда-то портрет Бубнова... врага народа.

      Лицо мира в двух полушариях. И защемило сердце при виде Африки, где живут угнетенные негры... «Когда я вырасту большой...» Мир терпеливо ждет этого, и в Атлантическом океане плавает, привязанная к Европе, Испания. «Но пасаран!» Они не пройдут!.. А Мадрид пал. Об Испании теперь говорят мало.

      «Когда я вырасту большой...» Но может ли он мечтать теперь, как мечтал? Отец! Отец! «Никому - ничего!» Мир перед глазами - блекло-голубые океаны, сшитые из стран-лоскутков континенты, красным полотнищем наша страна. Твое большое хозяйство, в котором ты должен -навести порядок,- не все страны мира окрашены в красный цвет...

      Он, Максимка, недавно отодвинулся от Ленки: отец ей дороже. А тебе?.. Ленка тоже любила своего отца. Ленку увели за руку, где она?.. Не все страны мира окрашены в красный цвет.

      Открылась дверь, в класс вошли двое старшеклассников - Лешка Корякин и Панов. Этот Панов в школе считался лучшим художником, посещал какую-то студию, недавно нарисовал большую картину - первомайский парад на Красной площади, получил за нее премию.

      Не обратив внимания на Максимку, Корякин и Панов стали оглядывать стены, обсуждать, много ли можно повесить на них картин. В школе открывалась районная выставка детского рисунка.

     - Три класса и коридор - хватит,- авторитетно заявил Панов.

      Этого парня, случалось, принимали уже за учителя. Он одевался в хорошие костюмы, брился раз в неделю, говорил устойчивым баском. Лешке Корякину далеко до Панова, еще не бреется, но байковая курточка тесна в плечах, мятые брюки коротки, открывают тощие щиколотки, и в голосе Лешки тоже нет- нет да и прорываются рокочущие раскатны. Уже не мальчишка.

      «Когда вырасту большой...» Максимка вдруг сейчас понял, что это «вырасту» не так уж и далеко, скоро случится. Лешка и Панов, считай, выросли - через месяц расстанутся со школой. Скоро... И что-то новое стрясется в мире, похлеще Испании. Скоро... И с саблей в руке под красным знаменем Лешка Корякин поскачет по новым Испаниям. Не все страны мира еще окрашены в красный цвет! Скоро... Но ведь Лешка поскачет с кем-то другим! Лешка не доверял Гришке Сотникову, не доверял Ленке, почему он должен доверять ему, Максимилиану Иванникову?.. Отец! Отец! Как жить дальше?

      Ребята двинулись к дверям.

      - Леш...- позвал Максимка.

      Панов в это время уже исчез за дверью, а Лешка обернулся.

      - Лешка, а где... где сейчас Гришка Сотников?

      - Бросил школу. Зачем он тебе?

      - Лешка... вот твой отец...

      Лешка подобрался, уставился чистыми, вязкими глазами.

     - Вот твой отец, Лешка, был героем...

      - Ну?

     - Вот если б он сейчас жил...

      - Ну?

     - И если б вдруг его... Лешка?

     - Отца?! Моего?!

      - Если б вдруг...

      - Мой - отец - отдал - жизнь - за революцию! - откусывая каждое слово, напомнил Лешка.

      - Многие отдавали.

      - Отдавали, да не отдали - живы остались.

      - Тогда верь только тем, кто погиб?

      - Ты это для чего?..

      - Ты вот даже ни разу не видел своего отца и то любишь. А Гришка Сотников... Как ему не любить... отца.

     - Н-не пойму. Что-то ты тут плетешь?

      - Да ты, Лешка, представь - про твоего отца вдруг... Как ты тогда?

      У Лешки на скулах проступили пятна, глаза потемнели, кулаки сжались, он шагнул на Максимку:

      - Мой отец погиб! Понимаешь - погиб! За революцию! Чтоб ее враги не сожрали! Никто не смеет думать плохо о моем отце! А тебе-то уж, огарок, и вовсе не разрешу!

      Но на Максимку нашло упрямство:

      - Хорошо, Лешка, не отец... Ну, а мать если вдруг... Мать-то у тебя жива, за революцию не погибла.

      И, похоже, он попал в слабое место, Лешка не набросился с кулаками, не закричал - отвел глаза в сторону.

      - Мать... У нее нет никого, кроме меня...

      На этот раз не понял Максимка - к чему сказал это Лешка?

      - Любит! А она баба,- продолжал Лешка в сторону.- Чтоб мне хорошо было, она все сделает. Она и на вражью удочку клюнуть может, если мне хорошую жизнь пообещают. В матери я так не уверен, как в отце. Несознательная еще.

      - И если, Лешка... Если вдруг клюнет? Как ты тогда?..

      - Тогда я ей не сын! - отрезал Лешка.- Ясно? И повернулся к дверям.

      - Ясно,- произнес Максимка.- А ты ее сильно любишь, Лешка?

      Лешка обернулся в дверях.

      - Да! - сказал он.- Да! Она в депо работает, обтирщицей, все дни в грязи, для меня жилы тянет. Я, может, себя так не люблю, как ее.

      - И все равно, если вдруг она?.. Все равно ты ей не сын?

      - Отец за наше дело себя... А я могу себя жалеть?.. Или ее даже!

      Максимка промолчал. Лешка захлопнул дверь.

     

XIII

     

     Второй приступ паралича, не действует правая рука и правая нога, но говорить он еще может. Ленин диктует. Начинается самый последний период его деятельности.

      Он короток - всего каких-нибудь два месяца. За это время Ленин успевает надиктовать семь работ, среди них знаменитое «Письмо к съезду», получившее позднее название «Завещания». И пишется все это прикованным к постели, полупарализованным человеком.

      Ленин не скрывает своей тревоги.

      «Дела с госаппаратом у нас до такой степени печальны, чтобы не сказать отвратительны...»

      «...Он только слегка подкрашен сверху, а в остальных отношениях является самым старым из нашего старого госаппарата...»

      «Мы аппарат, в сущности, взяли старый от царя и от буржуазии...»

      «Мы уже пять лет суетимся над улучшением нашего госаппарата, но это именно только суетня, которая за пять лет доказала лишь свою непригодность, или даже свою бесполезность, или даже свою вредность. Как суетня, она давала нам видимость работы, на самом деле засоряя наши учреждения и наши мозги».

      Он невесело окидывает взглядом тех, кто остается у власти после него.

      Сталин... «сосредоточил в своих руках необъятную власть, и я не уверен, сумеет ли он всегда достаточно осторожно пользоваться этой властью». Он «слишком груб», и Ленин попросту предлагает снять его, назначить более терпимого, вежливого, лояльного, внимательного.

      Троцкий... «пожалуй, самый способный человек в настоящем ЦК, но и чрезмерно хватающий самоуверенностью и чрезмерным увлечением административной стороной дела». Не идеолог.

      Зиновьев и Каменев... Нет, Ленин не ставит им в вину «неслыханное штрейкбрехерство» перед революционным переворотом, но и не считает его случайностью. Больше об этих руководителях ни слова.

      Бухарин... «ценнейший и крупнейший теоретик», любимец партии, но не вполне марксист, «ибо в нем есть нечто схоластическое». Убийственная характеристика для теоретика, да к тому же «крупнейшего и ценнейшего», который и не пытался проявить себя где-либо, помимо марксизма.

      Пятаков... «человек несомненно выдающейся воли и выдающихся способностей, но слишком увлекающийся администраторством и администраторской стороной дела, чтобы на него можно положиться в серьезном политическом деле».

      О других Ленин и не упоминает.

      Из рук вон плох госаппарат, и нет таких, кто мог бы заняться его исправлением. Плоха голова, но и само тело не лучше. Страна крайне некультурна, больше того, она нецивилизованна. Не зря ли заварили кашу? Ленин пытается успокоить себя и других фразой Наполеона: «Сначала надо ввязаться в серьезный бой, а там уже будет видно». Очень смахивает на русский «авось» - авось как-нибудь да вытанцуется.

      И все-таки Ленин, разбитый параличом, чувствующий свой близкий конец, видящий удручающую - до отвратительности - несовершенность старообразного, бюрократического государственного аппарата, продолжает на что-то надеяться.

      На что конкретно, на какие меры? Он предлагает:

      «...надо увеличить число членов ЦК, сейчас их 27 человек, пусть будет 50 или даже все 100 за счет введения не успевших еще обюрократиться рабочих;

      ...надо передать Госплану законодательные функции; ...надо усилить состав Рабоче-крестьянской инспекции».

      И при этом он, Ленин, клеймит за «суетню», непригодную, бесполезную, вредную, засоряющую учрежденияи мозги.

      А разве предложенные им меры не суетны по своей мелкотравчатости и робости?

      Какая разница, 27 или 100 человек будут заседать на пленумах ЦК? Где гарантия, что рабочие, вошедшие в этот наивысший партийный орган, наверняка не сведущие в деле управления, наверняка не обладающие большой теоретической подготовкой, а подчас и элементарной грамотностью, не пойдут на поводу у наловчившихся политиканов? И где гарантия того, что эти честные рабочие вскорости не забуреют, не станут самыми заурядными бюрократами?

      Госплан получит право издавать законы. Ну и что? Это учреждение умней и прозорливей других правительственных органов? Почему законы, изданные чиновниками Госплана, должны быть лучше законов, предложенных чиновниками, скажем, того же Совнаркома?

      И усиление Рабкрина, если и поможет - если! - схватить за руку лишнего зарвавшегося бюрократа, то уж рассчитывать, что оно этим изменит бюрократическое, созданное по типу царского, буржуазного, государственное устройство, по крайней мере, наивно.

      Суета сует, причем вредная уже тем только, что увеличивает еще больше число бюрократов. Этой суетой заполнена лебединая песня охваченного тревогой Ленина.

      Но в лебединой песне звучит и новое - величальные нотки тому, что прежде Ленин не допускал близко к сердцу, считал чужим, тогда как его учителя, Маркс и Энгельс, чужим отнюдь не считали, даже видели в том зачатки грядущего коммунизма.

      Речь пойдет о кооперации.

     

     13

     

     Что дороже - отец или революция?

      Лешка Корякин больше себя любит свою мать, но революция ему дороже матери.

      Он, Максимка, еще никогда не любил так своего отца. Кровь стынет в жилах от неизвестности: что с ним такое? «Хотел бы, да не могу». Не может верить тому, во что верят все, все кругом. Во что верит он, Максимка. Но это же отец научил его верить, это он первый рассказал ему о революции, от отца первого он услышал о врагах:

     

     Эй, живей, живей, живей

      На фонари буржуев вздернем!

     

     Еще не известно - перерожденец ли он, но одно ясно - отец несчастен. «Хотел бы, да не могу». Отцу плохо, нельзя не жалеть его, не любить его.

      Максимка возвращался домой. Знакомая улица... Он уже не замечал ее, он ничего и никого не видел вокруг - отец заполнял все, весь мир, страдающий отец, непонятный отец!

      Дома, открыв дверь своим ключом, Максимка увидел отца, сидящего за столом, без пиджака, без галстука, с книгой. Матери еще не было.

      Отец оторвал всклокоченную голову от книги и встретил Максимку молчаливым кивком, снова склонился, спрятал лицо. И спина его сгорбленна, и тяжелые руки, перевитые крупными венами, устало покоятся возле книги, и сединой тронуты виски. И в стороне валяются забытые матерью пяльцы с неоконченной вышивкой - розочки и листочки.

      Близился вечер, легкие сумерки затопили улицу за окном, внизу привычно погромыхивал трамвай. За закрытой на защелку английского замка входной дверью, напротив, через коридор - другая дверь, все время ощущаешь ее. Наглухо закупоренная, опечатанная дверь, ведущая в пустую квартиру. Как неправдоподобно далеко то время, когда там жили дядя Ваня, тетя Дуся, Ленка. А прошла лишь какая-то неделя. Дядя Ваня... Мысль о нем уже не ужасает, кажется, так и должно быть.

      Это ему, Максимке, так кажется, а отцу?.. Для отца отказаться от дяди Вани, наверное, так же трудно, как Максимке от отца. Отец лучше всех знал этого человека, лучше матери, лучше Максимки, даже тети Дуси, наверно,- тетя Дуся позже познакомилась с дядей Ваней. А Сталин, пожалуй, и совсем не знал дядю Ваню. «Хотел бы, да не могу». Конечно, не может, как тут не понять. Отец вдруг становился понятным.

      - Пап...- произнес в сторону Максимка.

     Сейчас он признается во всем.

      - Пап...- осипшим голосом ломая неподатливую тишину комнаты, нежилую тишину лежащего за дверью коридора.

      Отец не поднял головы, похоже, он еще ниже склонился над книгой.

      - Пап, дядя Ваня... не виноват? Да?

      Если скажет: «Не виноват», все будет ясно. Раз он верит в это, раз верит, то понятны и его слова: «Хотел бы, да не могу». Произошла ошибка, редкая, чудовищная, с которой никак нельзя согласиться. Один отец, один из всей страны знает правду. И как от этого тяжело отцу, как ему одиноко, знающему среди незнающих! Он, Максимка, будет жалеть его и любить, страдать вместе с ним, вместе с ним искать выход - как доказать. Не в дяде Ване дело - в правде, без которой нельзя жить.

      Отец неохотно, очень неохотно и очень медленно оторвался от книги, поднял всклокоченную голову, уставился мимо Максимки в стену. Он молчал минуту, другую, молчал и глядел куда-то...

      И Максимка содрогнулся - сейчас, сейчас, в эти минуты, с первым звуком отцовского голоса случится непоправимое! Уж лучше бы ничего не спрашивать.

      - Раз - его - арестовали...- произнес отец медленно, с усилием, негромко, но внятно. Лицо какое-то неподвижное, чугунное, взгляд далекий, проходящий стороной.- Раз так - значит... виноват.

      Последнее слово выронил с облегчением, как тяжелый камень, который пришлось долго нести. И опустил голову к книге, всем видом показывая, что не желает больше разговаривать.

     За окном под закатом тлела крыша соседнего дома, вливала в комнату угрюмый медно-красный свет.

      Максимка вдруг как-то весь устал - заломило плечи, спину, появилась неприятная слабость в ногах,- он опустился на кровать, но глаз с отца не спускал. Отец! Отец!

     Отец сидел, не подымая головы.

      Ты лжешь, отец! Ты так не думаешь. Думаешь одно, а говоришь другое. Тебе нельзя верить, отец! Про лучшего друга, про самого лучшего сказал страшную неправду. Отец! Отец!

      И отец сидел, окутанный рассеянным медным светом, клонил голову к книге, прятал лицо.

      Не прячь, я все равно помню твое лицо. Твои брови с подпалинкой...

     Твои глубокие складки от носа к губам...

     Твои глаза, в которые я так часто глядел... И даже сейчас, не произнося ни звука, ты умудряешься лгать: делаешь вид, что читаешь книгу, и забываешь даже - надо переворачивать страницы. Отец! Отец!

      Короткий разговор с глазу на глаз - вопрос и ответ. И случилось непоправимое - Максимка терял отца. Но все равно он продолжал исступленно любить его, даже такого, с сединой у висков, с новой непривычной, надсадной сгорбленностью. Любил его и не верил ему, любил, и ужасался, и обмирал перед непонятной двуличностью этого близкого, родного из родных, человека. Отец! Отец!

     

     Через много лет Максимилиан Иванников запоздало понял его. Через много лет и постепенно...

      Наши отцы, свершившие революцию, уцелевшие в ней! Все получалось не так, как вы рассчитывали. Вы стремились к свободе, а строили тюрьмы, вы мечтали о равенстве, а пресмыкались перед начальством, вы пели гордо «Весь мир насилья мы разрушим до основанья», а сами увязали в горах трупов.

      Наши отцы, нет, слава о вашем мужестве не досужая выдумка!

     

     ...отрекитесь! - ревели,

      но из

     горящих глоток

лишь три слова: -Да здравствует коммунизм!

     

     Было мужество!

      Но для того, чтобы признать - не то, не так, все иначе,- мало одного мужества, нужно и понимание - почему? Не понимали...

      Наши мужественные отцы, вы стали бояться смотреть правде в глаза, отворачивались от чудовищных фактов, не хотели их видеть. Не верили даже себе! Но больше себя вы оберегали от убийственной правды нас, своих детей, твердили: самое передовое, самое справедливое, самое свободное, самое гуманное!.. Самое, самое! Кто из вас не лгал нам в малом и большом?!

      Лжем и мы сейчас своим детям, только не так, как вы,- не самозабвенно, скучно, по обязанности и по привычке, уже сами не веря в свою ложь.

      Максимилиан Иванников поймал отца на лжи. По простоте душевной, по детскому неведенью он не догадывался, что ложь стала наркотической потребностью наших отцов.

      Ленин был едва ли не последним большевиком, который жестоко заблуждался, но не терпел прямой лжи. Но Ленин умер еще до рождения Максимилиана Иванникова.

     

XIV

     

     Разбирая опыт Парижской коммуны, Маркс говорит: «Коммуна должна была... стать политической формой даже самой маленькой деревни».

      Маркс не сомневался - кооперация может стать зародышем коммунизма. Вот его слова: «А если кооперативное производство не звук пустой и не обман, если оно должно вытеснить капиталистическую систему, если ассоциации организуют национальное производство по общему плану, возьмут его в свое заведование и этим прекратят постоянную анархию и периодические конвульсии, неизбежные при капиталистическом производстве,- не будет ли это, спрашиваем мы вас, милостивые -государи, коммунизмом, «возможным» коммунизмом?»

      Кооперация в том или ином виде существовала и в царской России. Это было хорошо известно Ленину. В 1905 году он говорит: «Да, отвечают революционеры, мы согласны, что потребительные (кооперативные.- В. Т.) общества есть в известном смысле кусочек социализма... Пока власть остается в руках буржуазии...жалкий кусочек, никаких серьезных перемен не гарантирующий... Навыки, приобретенные рабочими в потребительных обществах, очень полезны, спора нет. Но поприще для серьезного приложения этих навыков может создать лишь переход власти к пролетариату».

      И вот переход совершается, Ленин, ревнитель интересов пролетариата, становится общепризнанным главой правительства, казалось бы, тут-то и пришло время повернуться ему лицом к кооперации. Но странно, он теперь о ней говорит совсем иные слова:

      «Кооперация есть тоже вид государственного капитализма, но менее простой, менее отчетливо-очерченный, более запутанный и потому ставящий перед нашей властью большие трудности».

      «Свобода и права кооперации, при данных условиях России, означает свободу и права капитализму».

      Не поразительно ли - «кусочек социализма» при власти, которую Ленин искренне считал пролетарской, превращается вдруг в капиталистический ломоть!

      И при этом сам Ленин мечтал о коллективном творчестве масс. Казалось бы, раз мечтаешь, то постарайся использовать любую возможность. А совместная деятельность тружеников на общих паях, при общих интересах вполне может стать школой массового, коллективного творчества. На чем еще и учиться людям, как не на практической деятельности? Нет, возражает Ленин: «Кооперативы в большинстве случаев имеют в качестве своих вождей буржуазных специалистов, сплошь и рядом действительных белогвардейцев». Но что за беда, буржуазные спецы ставились тогда и во главе государственных предприятий, Ленин тут не возражал, напротив, призывал привлекать их, заманивая высокими окладами. Если вожди отдельных кооперативов буржуазны, враждебны, то это не означает, что и кооперация как явление буржуазна. Борись с вождями, зачем же простых тружеников, объединяющихся для совместной деятельности, ставить на одну доску с частниками-концессионерами, с узаконенными спекулянтами - комиссионерами?

      Странный поворот? Да нет, закономерный. Ленин, придя к власти, мерил с позиций: «Все граждане превращаются здесь в служащих по найму у государства». И тут концессионеры-капиталисты, торговцы-комиссионеры, арендаторы, равно как и труженики-кооператоры, не являются полностью «государственными людьми», сохраняют за собой какую-то автономию. А потому, как бы ни разительно они отличались друг от друга, для главы нового государства Ленина - они одного поля ягоды. И он сваливает их всех в одну общую кучу - государственный капитализм!

      Ленин противоречит Марксу, он противоречит и самому себе - более раннему Ленину,- и тут невольно приходит в голову крамольный вопрос: можно ли его в данный момент называть коммунистом по стремлениям? Он не хочет, он препятствует проявлению творческой инициативы масс, мешает самостоятельной деятельности народных организаций, тем самым сознательно укрепляет диктаторские позиции государственного чиновника-бюрократа.

      Но вот последние усилия больного Ленина, последние мысли диктуются непослушным голосом, вместе с тревогой за косный, страдающий всеми старыми пороками госаппарат, вновь бросок в сторону кооперации. На этот раз Ленин говорит о ней уже совсем иным голосом: «При условии максимального кооперирования населения сам собой достигает цели тот социализм, который ранее вызывал законные насмешки, улыбку, пренебрежительное отношение к себе со стороны людей, справедливо убежденных в необходимости классовой борьбы, борьбы за политическую власть и т. д.» «...Строй цивилизованных кооператоров при общественной собственности на средства производства, при классовой победе пролетариата над буржуазией - это есть строй социализма».

      Кооперация-падчерица возвращается в лоно семьи, снова - «кусочек социализма», даже больше - надежда его. И одновременно суетные меры чисто бюрократического переустройства - увеличение ЦК, законодатель-ность Госплана, усиление Рабкрина. В ряду их надежды на кооперацию показывают лишь растерянность мечущегося на смертном одре вождя революции.

     

     14

     

     Как всегда, он утром отправился в школу: выгоревшая фуражка с надломленным козырьком, жмущий под мышками пиджачок, штаны с пузырями на коленях, потасканный портфель с учебниками и озабоченное выражение физиономии, которое должно говорить любому и каждому: вот идет мальчик, у него в голове нет других мыслей, кроме мысли не опоздать сейчас на урок.

      Но на самом деле Максимке меньше всего хотелось оказаться в школе, торчать на уроках, терпеть шумные и людные перемены. В школе волей-неволей придется сравнивать себя с другими ребятами: у всех отцы как отцы, никому нет нужды ничего скрывать, ты - не такой. Лучше спрятаться, лучше быть одному. Но делает вид, что спешит, притворяется перед собой и перед прохожими.

      Отец вчера лгал. Теперь Максимке нужно лгать всем: отцу, матери, Лешке Корякину, даже незнакомым прохожим на улице. Вот спешит мальчик в школу... Притворяйся, притворяйся, никому - ничего! Прячь проклятую тайну об отце! С этого утра - всю жизнь! Отец лжет. Мать тоже лжет. Вся семья лжива.

      У каждого есть друзья, у тебя их не будет. Какие друзья, если ты не сможешь им довериться.

      У каждого есть страна, у тебя ее нет. Ты скрываешь от нее преступника.

      Каждый мальчишка с легким сердцем ждет: когда вырасту большой... Не смей ждать! Вырастешь, и все равно тебе придется притворяться - такая уж жизнь.

      Был недоволен Ленкой - отец дороже. Презирал Гришку Сотникова - лил слезы под фонарным столбом... по отцу. Никому нельзя верить. Теперь нельзя верить тебе!

      Несколько дней назад- всего несколько дней! - он холодел, представляя себе: среди обыкновенных, самых обыкновенных прохожих ходят те, кто прячет внутри - тайные мысли. Люди с нормальными телами, с нормальными - не уродливыми - лицами, нормально одетые могут ласково говорить, мило улыбаться, а внутри ненормальны - выродки!

      А сейчас бежит по знакомой улице мальчишка, самый нормальный с виду, с ломаным козырьком на фуражке, с обычным озабоченным лицом. Кому придет в голову, что нормальный мальчишка вовсе не нормален!

      Скажи ему вчера: станешь выродком - не поверил бы ни за что! Или умер от горя. А сейчас вот бежит по улице - и ничего... не умирает.

      И Максимка неожиданно позавидовал Ленке и Гришке. Они счастливее, даже они! Им уже не надо притворяться, все знают, кто их отцы, а ты прячься, холодей от страха - узнают, раскроют!..

      Идти в школу - нет, нет! Вернуться домой - нет! Сбежать?.. Куда?.. Станут искать через милицию. И найдут. И спросят: почему убежал?..

      Рычали на мостовой тяжелые грузовики, давили асфальт узорными скатами. И Максимка со странным интересом начал к ним приглядываться. Лязгая, шли мимо трамваи, набитые людьми,- как легко сорваться под их колеса!.. А в глубине скверика, помнится, стоит железная будка, на ее дверцах выведен череп и кости: «Опасно! Высокое напряжение!» Внутри будки сидит смерть. Улица заполнена не только живыми людьми... Странные мысли приходят сегодня. Странные, но нисколько не страшные.

      Вспомнился почему-то сон, рассказанный недавно отцом: треснувшая, как арбуз, голова водителя автокара, общий смех... Отец! Отец! Можно ли жить так, как живешь ты?! И ни на минуту не переставал любить отца.

      Решение созрело столь стремительно, что Максимка почувствовал легкое головокружение. В общем-то, старое решение, но с новой силой.

      Надо идти к отцу, сейчас, немедля! Надо его спросить: «Отец, ты учил меня любить революцию?» И он ответит: «Учил, сын».- «Ненавидеть врагов ты учил?» - «Учил, сын».- «Тогда скажи, отец, как мне поступить, ведь ты мне солгал...» Это надо было спросить еще вчера. Он, Максимка, просто растерялся. Появилась надежда.

      А если все уже неисправимо?..

      Тогда пусть лучше убьет.

     

XV

     

     «А что, если б он был жив?»

      Бессонными ночами, вслушиваясь в шаги за дверью, в одиночных камерах, в лагерных зонах за колючей проволокой, притаившиеся и обреченные, исступленно верующие и утратившие веру, экзальтированные по натуре и сугубо трезвые, с простодушием и со страстью, с тайным негодованием или усталым стоном - во время репрессий чаще всего люди задавали себе один вопрос: «А что, если б?..» Ведь он так рано умер,- ему не исполнилось и пятидесяти четырех лет! В годы коллективизации Ленину было бы всего шестьдесят, в 1937-м году - шестьдесят семь.

      Наверняка этот бессильный вопрос задавали себе, ожидая расстрела, повально знаменитые бывшие вожди - зиновьевы, пятаковы, бухарины, рыковы. Наверняка над этим задумывался Федор Тенков, мой отец, неприметный советский служащий, из-за неприметности счастливо избежавший ареста.

     Праздный вопрос мечтателей, считающих: «Будь нос Клеопатры покороче,- иным выглядел бы лик земли». Будь здоровье Ленина покрепче...

      Но все же попробуем представить: что, если б?.. Без прекраснодушных упований и сантиментов: что, если б данная историческая личность продолжала жить и действовать, как ее деятельность сказалась бы тогда на ходе истории?

      Мысленно продолжим жизнь Ленина, и тогда естественно предположить, что его недовольство сложившимся государственным аппаратом должно было расти. И скорей всего он наконец пришел бы к мысли, что изменить можно, лишь ломая весь механизм. Но что пользы в ломке, если не знаешь, чем заменить.

      Чем? Каким устройством?

      Маркс подсказать не мог. Ленин сам в свое время объявил: «Открывать политические формы этого будущего Маркс не брался». Ленин предложил форму - «по найму у государства», передал этим диктаторскую власть бюрократии. Энергичный и деятельный Ленин в течение всей своей жизни так и не сумел найти ничего лучшего. Можно ли тогда ждать, что на закате дней он вдруг проявил бы несвойственную ему проницательность, открыл нечто принципиально иное, не намеченное Марксом, переворачивающее наизнанку все, что сам творил прежде, отвергающее то, к чему стремился? Маловероятно.

      Он думал, что все дело в плохих аппаратчиках, и уже предлагал заменить их новыми. Со временем эти предложения переросли бы в настойчивые требования, в некие действия, энергичные и решительные, как всегда у Ленина.

      Но наивно предполагать, что старые аппаратчики стали бы покорно ждать своего отстранения, не вступили бы в противоборство с опасным для них вождем. Итог этой борьбы мог быть двояким: или аппаратчики побеждают Ленина, добиваются его отставки, не исключено, физически его уничтожают, или Ленин, при поддержке новых претендентов на государственные должности, сметает своих бывших соратников.

      Однако сам-то аппарат по устройству остается прежним. Какими бы ни были честными и принципиальными новые его члены, они станут выполнять старые функции, пользоваться старыми методами. От таких дворцовых переворотов народ по стране не станет культурней, правительство теоретически подкованней, средства связи совершенней - истоки для процветания бюрократизма останутся прежними. И рано или поздно назреет необходимость устранить и этих обюрократившихся аппаратчиков. Не бессмысленная ли песня про белого бычка?

      Можно предположить, что дело не дойдет до прямой вражды между Лениным и аппаратчиками. Будет продолжаться то, что уже шло,- суетная борьба мнений, жестокая дискуссионная разноголосица, плодящая оппозиционные группировки.

      Вот тут-то Ленин рисковал бы вызвать массовое недовольство низовых бюрократов, тех, кто недавно был оторван от станка и сохи, тех, кто обычно заполнял места в залах съездов, кто тогда большинством голосов еще решал - что принять, кого поддержать. Они, эти рядовые бюрократы, не могли быть довольны разноголосицей в командных верхах. Они ждали простых, ясных, четких приказов - делай так-то, делай то-то,- дискуссионная неразбериха, оппозиционная грызня путает их исполнительскую деятельность, осложняет бюрократическое бытие. Кого слушать, кому подчиняться, чьим указаниям следовать? Рядовому бюрократу нужно единоначалие - непререкаемый авторитет, железный вождь, абсолютизм власти. И чем проще этот вождь, чем понятней его приказы, тем легче жить и действовать добросовестному бюрократу-исполнителю.

      Быть простым, не влезать в слишком наболевшие, в слишком очевидные противоречия сложившегося общества мог или уж человек совсем примитивного склада, или полностью беспринципный прохвост, умеющий видеть лишь то, что выгодно. Ленин ни тем, ни другим не был.

      Поживи он подольше, наверняка стал бы мало-помалу утрачивать свой высокий авторитет, его имя перестали бы окружать ореолом святости, его прах не положили бы в мавзолей для поклонения. Похоже, что смерть пришла вовремя к этому человеку. Великая драма - драма идей не стала его личной трагедией.

      Все это гадания на тему: что, если б...

      Но незадолго до смерти, когда Ленин лежал в параличе, несколько незначительных, можно сказать микроскопически малых, событий заставляют задуматься: а не терял ли уже тогда он свой авторитет, по крайней мере среди ближайшего окружения?

     

     15

     

     Громадное шестиэтажное серое здание. В нем несколько подъездов, у каждого подъезда по нескольку скромных вывесок, каждая вывеска - учреждение. За дверями подъездов, как на вокзале, всегда толпится много народу, одни кого-то ждут, другие кому-то дозваниваются по внутренним телефонам, третьи спешат по широким лестницам, четвертые степенно ждут у лифта. Лифт старинный, тесный, с решетками, медными ручками, с зеркалами, от которых всегда кажется, что подымается вдвое больше людей - целая толпа, терпеливо молчащая, посапывающая.

      Незнакомый человек легко может заблудиться в коридорах, бесконечно длинных, днем и ночью освещенных тусклыми лампочками. Но Максимка знал нужные ему коридоры, не раз бывал у отца по мелким мальчишечьим делам - чаще попросить денег на кино. Среди одинаково высоких, одинаково обитых коричневым дерматином дверей - нужная дверь. За ней комнатка-приемная с рядом выстроенных стульев вдоль стены, стол с громадной пишущей машинкой, секретарша, добрая, бойкая старушка со странным именем Цецилия - Цецилия Львовна. По одну сторону от нее дверь, ведущая в кабинет отца, по другую - дверь, за которой раньше сидел дядя Ваня, самый старший начальник над всеми кабинетами, расположенными вдоль бесконечно длинного коридора.

      - Ты к папе, мальчик? - спросила Цецилия Львовна, кинув взгляд на Максимку через косо сидящие очки.

      На стульях вдоль стены неподвижно восседали люди с тяжелыми портфелями на коленях, молчаливо и строго до осуждения, до враждебности - так казалось Максимке - взирали на неуместно явившегося мальчишку.

      - Он сейчас очень занят. Совещание.- Цецилия Львовна кивнула на дверь, но не на отцовскую - на дверь кабинета дяди Вани.

      Максимка, послушно следуя взглядом за кивком, вдруг увидел на этих дверях табличку: «Н. С. Иванников». Отец переселился, отец теперь там, где раньше находился дядя Ваня! У Максимки по всему телу разбежались мурашки...

      Хотя что тут такого, он должен бы раньше догадаться: отец всегда замещал дядю Ваню. Раз дяди Вани нет, то старшим вместо него посажен отец. Самым старшим по всему длинному коридору, над всеми кабинетами!

      Отец, оказавшийся неожиданно на чужом месте, становился еще более чужим. И молча, пугающе строго разглядывали Максимку незнакомые дяди с тяжелыми портфелями на коленях.

     - Пойди погуляй с полчасика, дружок. И не уходи далеко. Будет перерыв, тогда успеешь переговорить с папой.

      Максимка выскользнул из приемной, прочь от чинной, важной, замороженной очереди с толстыми портфелями.

      Коридор, уносящийся в тусклые сумерки, лампочки под серым, пыльным потолком, одинаковые двери без числа. И почему-то дрожали колени и прыгало сердце.

      «Н. С. ИВАННИКОВ» - серебром по черному, табличка на дверях, за которыми всегда сидел дядя Ваня. Отец вместо дяди Вани! Отец теперь тут самый старший, изо всех дверей идут к нему, над всеми командует, все его слушаются. И эта строгая, молчаливая очередь с толстыми портфелями... Дрожь в коленях.

      А казалось, так просто встретиться, все сказать: «Отец, ты учил меня?..» - «Учил, сын». Просто сказать старому отцу, сидящему на старом месте. На новом месте у отца уже ничего не остается от прежнего - над всем коридором, над всеми дверями!.. И нет уверенности - захочет ли он слушать? Кабинет, однажды прятавший преступного человека, прячет сейчас отца. Озноб в теле, дрожь в коленях.

      Через полчаса - только через полчаса! - он освободится. Перерыв на несколько минут, и за эти минуты сказать?.. «Отец, ты учил меня?..» Скорей всего отец будет среди людей, среди тех с толстыми портфелями. Такие разговоры на людях не ведут.

      И не ко времени просочилось непрошеное воспоминание: Максимка сидит на отцовских коленях, зарывается лицом в его грудь. Отец обнимает и гладит голову тяжелой, теплой рукой. У отца тоскующий голос: «Придет время, сынок, когда мы будем так сильны, что станем жалеть даже своих врагов». Отец! Отец! Ты не дождался, ты не вытерпел, ты стал жалеть раньше!.. Хочу тебя видеть прежним, не надо иного! Люблю того, кто пел: «На фонари буржуев вздернем!» Непонятного ненавижу! Отец! Отец!

      Через полчаса перерыв...

      Неожиданно он обратил внимание, что в простенке между дверями висит плакат: «Болтун - находка для шпиона!» Не удивительно, этот плакат не сразу бросился в глаза - такие плакаты примелькались, на них постоянно натыкался на улице, они висели в школе: «Болтун - находка...» А ведь болтун выдает секреты нечаянно, сам того не желая...

      Длинный, тонущий в тусклом сумраке коридор, не знающий дневного света, двери, двери, двери, незнакомые люди сидят за ними. Из всех дверей несут секреты к его отцу... Максимка изнемогал от любви к отцу - к прежнему отцу! Изнемогал от ненависти и страха к отцу переменившемуся. Отец! Отец!

      Двери, двери, они открывались, из них выходили люди, куда-то спешили. За закрытыми дверями раздавались телефонные звонки. Со всех концов страны звонят, со всех концов страны стекаются сюда секреты. Сюда - к отцу, в чужой кабинет. Прежний отец толкал Максимку, требовал - спасай, действуй, нельзя медлить, даже болтун- находка...

      Дрожь в коленках.

      Дверь напротив, похожая в точности на все другие двери. Дверь рядом с плакатом. Максимка, сдерживая дрожь, шагнул к ней, отчаянно дернул за ручку...

      Кабинет, светлый, скучно чистый, с неизменным портретом Сталина на стене. За новеньким желтым письменным столом сидит невзрачный, с невнятным, словно выглаженным лицом лысеющий человек. Он уставился на Максимку.

      Молчание.

      - Тебе чего? - наконец удивленный вопрос.

      Максимкина решимость кончилась, он охотно повернул бы обратно, но в упор глаза, озадаченные, обеспокоенные,- бежать невозможно.

      Хозяин привстал и с тревогой спросил:

      - Что случилось, мальчик?

      По щекам Максимки потекли слезы.

      - Что с тобой? Кто ты?.. Да садись, садись. Вот сюда. Максимка послушно опустился в холодное клеенчатое кресло.

      У человека за столом бегали глаза, дрожали кончики пальцев. Чтобы скрыть дрожь, он время от времени начинал тихонечко выстукивать по столу: «Чижик-пыжик, где ты был?..» И бегал глазами по кабинету, и не смотрел на Максимку.

      Он несколько раз протягивал руку к телефону и опускал. Наконец решился, поднял трубку, прокашлялся и осипшим голосом назвал номер. Пока соединяли, он выстукивал тихонечко: «Чижик-пыжик...»

      - Товарищ Дербенев... Это из сто восьмой. Очень нужно, чтоб зашли сейчас. Особый случай, не тревожил бы.

     И поспешно бросил трубку. «Чижик-пыжик, где ты был?.. Чижик-пыжик, где ты был?..»

      Появился второй, грузный, страдающий одышкой, сразу же завалился в кресло и после первых же слов стал мрачнеть. Слушал и мрачнел, глубже вдавливался в кресло. Полное лицо его было грозовым, недовольным. Глаза - он тоже прятал.

      Он задал Максимке только один вопрос:

      - Тебе сколько лет?

      - Тринадцать...

      - Всего?..

      После этого хозяин кабинета и гость с минуту глядели друг другу в глаза, у одного лицо было испуганное, затравленное, у другого - угрюмое и недоверчиво подозрительное. Наконец оба опустили головы, отвернулись. -Хозяин нервно начал выстукивать: «Чижик-пыжик...»

     

     XVI

      Рассказывают, что ставился вопрос о выпуске специальной газеты в единственном экземпляре для больного Ленина, откуда были бы изъяты все сообщения неприятного характера, способные взволновать вождя, а значит, пагубно отразиться на его пошатнувшемся здоровье. Ка- . кая исключительная заботливость, какая нежная предусмотрительность! Я не верю в столь умилительные причины, для меня проявление столь сердобольной опеки легче объяснить другими, отнюдь не сентиментальными мотивами.

      Несмотря на болезнь, Ленин продолжал быть деятельным, и эта деятельность кой у кого вызывала беспокойство за свою судьбу. Кой-кому было выгодно изолировать Ленина, подсовывая фальшивую, успокаивающую информацию. Ленин, ложно информированный, невпопад бы и реагировал, а уж тогда его указания можно не принимать в расчет. И не столь важно, что эту, в общем 0-то нереальную, авантюрную затею не привели в исполнение, важно - такое желание имело место.

      Другой факт: Сталин проявляет бестактную грубость к Н. К. Крупской и, по всей вероятности, неоднократно.

      Больной Ленин ответил на это возмущенной запиской, требуя от Сталина извинений.

      Обычно в этом конфликте видят лишь проявление неприглядных личных качеств Сталина, некие черты будущего деспота. Для меня тут знаменательней другое - Сталин осмелился грубить Крупской, самому близкому для Ленина человеку, считал это не опасным для себя.

      Он, Сталин, как никто другой, любил и поощрял впоследствии самые грубые, неприкрыто льстивые, низменные проявления лакейства в свой адрес. Он порой даже не замечал, что неумеренная лесть обретает комический характер, мельчит его фигуру. Зачем, например, тому, кого уже величают светочем человечества, быть еще и лучшим другом советских физкультурников? Ни разу, как бы неумеренны, как бы порочаще грубы ни были лакейские восхваления, Сталина это не возмутило, ни разу он не одернул льстецов. Нужно быть в душе самому непритязательным лакеем, чтоб не смущаясь выносить бесстыдный, подчас гротесковый подхалимаж.

      Лакейство вылезало у него и раньше, до монаршей власти.

      15 января 1918 года на III Всероссийском съезде Советов он делает доклад по национальному вопросу. Прежде чем произнести традиционное «товарищи», он провозглашает: «Да здравствуют вожди мировой революции - Ленин, Троцкий, Зиновьев!» Нам сейчас кажется такое начало доклада весьма заурядным только потому, что мы прошли в свое время сталинскую выучку, но в начале 1918 года, сразу после революции, когда большинство искренне верило в идеи равноправия, когда вожди еще не стали предметом культового поклонения, когда слово «товарищ», заменившее «господин», еще воспринималось во всей благородной первозданности, открывать деловой доклад со здравицы было своеобразным новаторством. Неискушенные делегаты приняли эти слова за очередной революционный лозунг и проаплодировали, но никто из выступавших не повторил номера, да и впоследствии долгое время не находилось подражателей.

      Трезвые историки могут не считать столь мелкую деталь достаточным доказательством лакейской натуры Сталина, но они не должны забывать, что искусство, вскрывающее общие закономерности, держится главным образом на таких вот внешне мелких, кажущихся случайными деталях. Несколько пустых, самих по себе незначащих фраз Манилова открывают характерную не только для современников 1оголя, но и для нас с вами человеческую черту - маниловщину. Галоши и зонтик некоего учителя гимназии Беликова помогают увидеть особый, опять же общественно характерный тип, «человека в футляре». И то, что Сталин первый в революции пропел льстивую здравицу, дает мне полное право подозревать- лакейство органически было присуще ему. Грубость и высокомерие, которые он проявлял позже в столь неумеренных размерах, не противоречат этому выводу, наоборот, подтверждают его: лакей, став господином, должен быть груб и нетерпим.

      И вот такой человек лакейского склада, пусть не прямо, пусть косвенно, через жену, проявляет пренебрежительную грубость к Ленину. Это может означать только одно - вокруг Ленина уже тогда сложилась атмосфера пренебрежения. Для широких масс он все еще великий вождь, непогрешимый гений, для окружения же - парализованный человек, политик, сходящий со сцены. Сходящий, но еще не сошедший, еще достаточно опасный.

      И чем-то вызвана была дошедшая до наших дней в свое время общеизвестная в партийных кругах фраза Крупской, произнесенная в 1927 году: «Живи сегодня Ильич, эти интриганы посадили бы его в тюрьму».

      Позднее Крупская таких слов не повторяла, жила под негласным надзором, панически боялась Сталина.

      Ленин умер и перестал быть опасным для аппаратчиков, напротив, теперь им выгодно его возвеличить до святости, чтоб прикрываться его высоким авторитетом, выдавая себя за его преемников.

      Сам Ленин умер, а ленинизм продолжал жить. Не был ли опасен и он?..

     

     16

     

     Максимка стоял у окна.

      Внизу под окном жила с незапамятного детства знакомая улица: приходили и уходили трамваи, появлялись и исчезали грузовики, менялись люди на трамвайной остановке, суетливо бежали прохожие, и поток их не оскудевал и не кончался.

      Максимка стоял у окна и ждал - вернется с работы отец или нет? Обычно он в эти часы уже появлялся на трамвайной остановке. Максимка несколько раз ловил себя на том, что выстукивает по подоконнику: «Чижик-пыжик, где ты был?..»

      Внизу среди прохожих появилась мать. Впервые Максимка с особым вниманием разглядывал, как она ведет себя среди людей. Пришпиленная к густым волосам беретка, вздернутая голова, даже сверху видно - выделяется средь других, красива, чуточку презирает обыкновенных, не отличающихся друг от друга прохожих. Спешивший по мостовой мужчина дернулся всем телом, уступил ей дорогу, обернулся вслед, а она прошла, не заметив его. Но походка у нее усталая - волочит ноги. Скоро она появится в этой комнате.

      Он обещал матери молчать: никому - ничего.

      Минут через десять за дверями послышались шаги, царапнул ключ о скважину, щелкнул замок,- мать...

      - Ты обедал? - устало спросила она с порога. Максимка только сейчас вспомнил, что существуют в жизни такие вещи, как обеды.

      - Ты чего вдруг- столбом у окна?..

      Он взял стул и книгу, стул поставил к окну, книгу положил на подоконник. Мать ушла в кухню, загремела посудой. А он снова стал жадно глядеть в окно, вслушиваться- не дребезжит ли трамвай.

      И вдруг он заметил на улице человека... Тот стоял на трамвайной остановке, но не в куче, а в стороне,- полный, плотный мужчина в черной шляпе. Да, похож, очень похож... Лицо его трудно разглядеть из окна четвертого этажа. Но похож на того, который вошел в кабинет после телефонного вызова, мрачно спросил, сколько Максимке лет. Одно ясно - этого человека не было на трамвайной остановке, он появился, пока Максимка разговаривал с матерью.

      Прошел трамвай, человек в черной шляпе остался, он даже не пошевелился. И еще один трамвай,- человек стоял и вглядывался в тех, кто выходил. Он кого-то ждал, Максимка заметил, как он несколько раз подносил рукав плаща к лицу, вглядывался в часы.

      Издалека задребезжал третий трамвай. Человек в шляпе переминался с ноги на ногу, глядел в сторону приближающегося трамвая.

      Трамвай остановился, из него вывалился народ, и человек наконец шагнул вперед. И тут-то Максимка увидел отца - серый плащ, кепка блином, неотличимо похожий на других.

      Человек в шляпе остановил отца. Они стояли друг перед другом, о чем-то беседуя, явно негромко и, казалось, вяло, говорил больше тот, отец нехотя покачивал головой, в чем-то сомневался. Так они простояли минуты три-четыре, потом незнакомец притронулся к шляпе и отошел. Отец неторопливой раскачкой двинулся к дому. В это время подошел еще трамвай, и Максимка увидел, как человек в шляпе протискивается к площадке.

      За дверью послышались тяжелые шаги отца. Мать их тоже услышала, вышла из кухни, стала накрывать стол.

      Все шло как вчера, как позавчера, как год и пять лет назад, по заведенному порядку: отец, помыв руки, сел за стол, Максимка тоже занял свое место, мать начала разливать суп. Как вчера, как позавчера, с успокаивающей точностью.

      По заведенному порядку отец должен был задать вопрос о школе: «Сколько сегодня нахватал «неудов»?» В школе давно уже не ставили «уды» и «неуды», а «посредственно» и «плохо», но отец все еще продолжал называть отметки по-старому.

      Он и сейчас спросил, но не о школе:

      - Цецилия Львовна говорила, что ты приходил ко мне?

      Мать вздрогнула, бросила затравленный взгляд на Максимку. Максимка спокойно кивнул головой: «Приходил».

      - В чем дело? - поинтересовался отец. Уткнувшись в тарелку, Максимка ответил:

      - Славка Борков... продает марки... всю коллекцию...

      Славка Борков жил этажом ниже, свою знаменитую коллекцию марок он продал еще месяц назад. Никто из ребят и не мечтал ее купить - там одна лишь серия тувинских марок стоила столько, столько стоит новый фотоаппарат.

      - Ну и что же?

      - Я раздумал.

      И снова молчание до конца обеда.

      Отец поднялся из-за стола, сел к окну на стул, на котором недавно сидел Максимка, глядя на улицу, неожиданно сообщил:

      - Сейчас у самого дома меня остановил... Дербенев. Мать, собиравшая посуду со стола, замерла.

      - Мне показалось, что он ждал меня.

      - Что ему нужно? - едва слышно спросила мать.

      - Советовал куда-нибудь поехать... отдохнуть. Даже предлагал быстро оформить отпуск.

      Мать медленно бледнела, на известковом лбу вздернуты резкие брови, глаза остановившиеся, темные.

      - Может, тебе поехать к брату в Городню? Он звал...- тихо сказала она.

      Отец не ответил.

      - Там лес, река... На самом деле отдохнешь,- приглушенно настаивала мать.

      Отвернувшись к окну, отец глухо сказал: - Где сейчас отдохнешь? В каком месте?.. Только если, как цыгане гадают, в казенном доме.

      - Поезжай в Городню.- С тихим упрямством, просяще.

      - Нет! - Отец встал.- Нет, не хочу.

      Максимка понял весь разговор. Оказывается, тот толстый Дербенев хотел спасти отца, ждал у трамвайной остановки, чтоб посоветовать - уезжай. Недаром он тогда в кабинете сидел мрачный, должно быть, любит Максим-киного отца. Быть может, он, Дербенев, такой же, как отец, так же думает: «Хотел бы, да не могу...» И странно, сейчас это не ужаснуло Максимку. Он хотел, чтоб отец послушался Дербенева, уехал в Городню к брату. Было даже радостно от того, что отца кто-то спасает. Максимка не замечал - он сейчас на стороне отца. Тайком от самого себя.

      На кухне мать схватила Максимку за рукав мокрой рукой, приблизила лицо, шепотом спросила:

      - Ты никому - ничего?

      - Не,- ответил Максимка и выдержал взгляд, не опустил глаза.

      Он соврал отцу, почему должен говорить правду матери?

      А вечером следующего дня из скупых разговоров отца с матерью Максимка узнал, что толстый Дербенев выступал на собрании против отца, всячески поносил его. Совсем непонятно, путалось все. Но Максимка уже устал удивляться.

      Отец пока ходил на свободе.

     

XVII

     

     В подчиненном обществе, где опасно проявлять мысль и волю, неизбежно возникает фетишизация лиц, стоящих у власти.

      Причем степень фетишизации власть имущих должна возрастать пропорционально высоте занимаемого положения. Председатель колхоза почитается меньше, чем председатель райисполкома или секретарь райкома, секретарь райкома вызывает куда меньшее почтение, чем секретарь обкома, и дальше-больше. Фетишизация достигает предела относительно самой высшей точки государственной пирамиды. Личность, сидящая на самом бюрократическом поднебесье,- источник первичных приказов, собственно, начало начал, то есть бог. Для бездумного исполнителя чужой воли - а такими вольно или невольно становится все население страны - бюрократ над бюрократами должен быть всезнающим, неспособным ошибаться высшим существом, желания которого - непреложный закон жизни.

      Такого «совершенства» бюрократическая система достигает не сразу и далеко не мирным путем. Сначала вне бюрократической зависимости оказалось крестьянство, раздробленное на миллионы мелких хозяйств. Им трудно приказывать, потому что невозможно проследить за этими миллионами, как они исполняют приказы. Необходимо собрать раздробленные хозяйства в крупные, тогда контроль за исполнением приказов уже легко осуществить. И бюрократическое государство подымается войной на крестьянство. Жестокая и быстрая победа, не вызвавшая ни сопротивления, ни даже заметного возмущения, говорит уже о могуществе системы, о ее безотказности. «Революция сверху»,- назвал ее Сталин. Что ж, пожалуй, и в самом деле- переворот в обществе.

      Бюрократизм подчинил крестьянство, но опасность таилась и внутри самой системы.

      Вместе с ростом бюрократической системы рос и авторитет покойного Ленина. Фетишизация власти не могла обойтись без фетишизации создателя этой власти. Но Ленин был слишком сложной фигурой, не все, что он говорил, подходило для крепнущей бюрократии - недовольство существующим госаппаратом, ненависть к самому бюрократизму как явлению, рассуждения о творческой инициативе масс, и пр., и пр. Правда, сами по себе мертвые святые никогда не были большой помехой для переродившихся последователей, если даже и высказывали неприемлемое. Человеколюбивые заповеди Христа не помешали святой • инквизиции жечь и пытать во славу этого спасителя рода человеческого. Высказывания Маркса о кооперации не помешали ортодоксальному марксисту Ленину отнести эту кооперацию в разряд капитализма. Обошлись бы надлежащим образом и с самим Лениным, если б не оставалось тех, кто слишком буквально его понимал.

      В послереволюционной стране было много революционных романтиков, которые продолжали мечтать о несбыточном- о равенстве, свободе, народовластии. Им не могло нравиться диктаторское бюрократическое насилие с возрождающимся обожествленным монархом. Их несбыточные мечты, их неприязнь к возникающей деспотии находили опору у покойного Ленина, в той части ленинизма, которая неприемлема для бюрократии. Сами по себе идиллические, ирреальные, неприемлемые для практических действий ленинские упования на равноправие и народовластие тем не менее придавали силу и неуязвимость революционным романтикам. Все, что от Ленина, то свято!

      Они осложняли бытие рядового бюрократа, вызывая досадные сомнения и путаницу в мозгах исполнителей, нарушая простоту установившихся деловых отношений (приказ - исполнение!), а значит, мешали работе аппарата.

      Они, эти революционные романтики, представляли прямую угрозу и для бюрократического бога. Большинство из них помнило Сталина как одного из довольно скромных деятелей партии - пигмеем среди революционных гигантов. Они не могли не презирать его за узость кругозора, за ординарность мышления. Наконец, в их руках имелось такое опасное оружие, как высказывание Ленина о Сталине в «Завещании». Богу неспокойно, бог не мог терпеть их рядом.

      И все это осложнялось еще и тем. что революционные романтики, недовольные бюрократическими порядками, как правило, сами были бюрократами, ставленными на власть в ленинские времена. Бюрократическая система несла в себе чужеродную гниль.

      Только что прошла грандиозная и жестокая операция с крестьянством, где бюрократическая машина доказала свою безотказность. И это придало решительности, совершается нечто совсем невероятное - бюрократический бог отдает бюрократической системе приказ: пожирай... бюрократов! Нет, не только тронутых гнилью, не одних лишь революционных романтиков - кто их разберет, кто с гнильцой, а кто нет,- на всякий случай заметай всех . подряд!

     Казалось бы, приказ просто дикий, система-то состоит из живых людей, эти люди могут не подчиняться из одного лишь животного инстинкта самосохранения. Но вот вам наглядное доказательство, что история вовсе не слагается из действий и желаний отдельных личностей.

      Личность в истории, как правило, подчинена системе. Та или иная общественная система развивается так не потому, что большинству людей, ее представляющих, это выгодно, а потому, что эти люди соединены в такую конструкцию, которая может действовать лишь определенным образом. И никакой могущественный властитель не может заставить систему совершать то, что ей не свойственно.

      Удивляются жестокости Сталина, решившегося на массовые репрессии, но, мне кажется, достойна большего удивления бюрократическая система, для которой дикий по жестокости сигнал - пожирай своих членов! - не был х противоестественен. Напротив. Сигнал был брошен, .■ и система заработала со свойственным для бюрократизма усердием.

      Однако здесь есть уже готовые возражения. «Но сегодня создается новый миф,- пишет, как всегда, с гневом и непререкаемостью Солженицын.- Всякий печатный рассказ, всякое печатное упоминание о 37-м годе - это непременно рассказ о трагедии коммунистов-руководителей. И вот уже нас уверили, и мы невольно поддаемся, что 37-й - 38-й тюремный год состоял в посадке именно ' крупных коммунистов - и как будто больше никого. Но от миллионов, взятых тогда, никак не могли составить видные партийные и государственные чины более 10 процентов. Даже в ленинградских тюремных очередях с передачами больше всего стояло женщин простых, вроде молочниц».

      То есть, сталинская бюрократическая система была просто стихийно кровожадна, садила и уничтожала не целенаправленно, доставалось больше тем, кто был чужероден системе.

      Я не беру на себя смелость назвать более точный . процент потерпевших государственных и партийных деятелей, готов даже согласиться с той малой цифрой, которую называет Солженицын. Но не всегда-то арифметическое число определяет существо дела. При добывании граммов золота приходится перерабатывать многие тонны породы. Обмолоченного зерна бывает много меньше соломы, прошедшей через ту же молотилку.

     Когда дело касалось рабочих, рядовых служащих, ученых, деятелей искусств, молотящая кампания 37-го года не отличалась строгой последовательностью - хватали и сажали по подозрению, по случайным доносам, просто по оказии, особо не ограничиваясь, не жалея и не церемонясь. И только в отношении коммунистов-руководителей наблюдалась явная жестокая тенденция. Буквально в каждой области, в каждом районе было арестовано и расстреляно по д в а, по т р и, а то и по ч е т ы р е раза основное руководство. Хватали одних - ставили других, хватали этих - ставили новых, и так по нескольку раз. Хватали не потому, что это были плохие, непослушные или ненадежно мыслящие бюрократы, просто потому, что они занимали достаточно видное место в бюрократической системе. Причина уничтожения - причастность к бюрократизму!

      Видных бюрократов могло быть и не столь много в общей численности потерпевших в стране, но почти все они попали под расправу, уцелели лишь считанные единицы. Цель, собственно, была определенная - уничтожить старореволюционные веянья, опасный для бюрократизма ленинизм, но делалось это способом сплошной дезинфекции, лучше уничтожить всех подряд, чтоб быть уверенным в полной стерильности. Бюрократизм неизобретателен.

      И после того, как по всей стране, во всех бюрократических инстанциях провели дважды, трижды такую кровавую дезинфекцию, сама система стала качественно иной. Новые бюрократы, наконец утвердившиеся на старых местах, уже не походили на прежних. Им совершенно чужды были какие-либо свободолюбивые мечтания, демократические симпатии. Каждый бюрократ превратился в четко сформированного двуликого януса - деспота и раба одновременно. Безжалостного деспота по отношению к нижестоящему, униженно преданного раба по отношению к вышестоящему. И никаких колебаний, никаких сомнений, никаких человеческих побуждений - только исполнительность, слепая, бездушная, не считающаяся ни с очевидными фактами, ни с самой жизнью. Новый бюрократ прекрасно знал, что такое система, в которой он находится, с ней шутки плохи.

      Вот тут-то можно сказать, что революция сверху кончилась, стабилизовав на неопределенное время наше общество. Воистину Великая Бюрократическая революция! ' Она прямое продолжение Великой Октябрьской, ее чудовищное детище. Она в какой-то мере завершила ту будущую драму - драму идей, порожденных благородными свободолюбивыми стремлениями. В какой-то мере, на какое-то время, потому что вообще-то драма идей кончится лишь вместе с мятущимся человечеством.

      Ну, а в моем хаотическом повествовании две истории, -шагавшие каждая сама по себе, здесь сходятся - величественная история бунтарских идей с историей мальчишки, моего сверстника.

     

     17

     

     Он проснулся от негромкого голоса, произнесшего романтически неправдоподобную фразу, какую до сих пор Максимка слышал только в кино:

      - Оружие есть?

      Горел свет, и в комнате было много народу - двое в плащах и кепках, двое военных, затянутых ремнями. Полуодетая мать жалась к стене, держалась за горло, волосы рассыпались по плечам. А чужие люди вели себя тихо, держались даже с какой-то неловкостью, словно рабочие из мебельного магазина - собираются вынести из комнаты тяжелый шкаф и стесняются, что попали в незнакомую квартиру, стесняются, что их так много, потому и говорят приглушенными голосами.

      - Оружие есть?

      Отец сидел у окна на стуле, прямой, неподвижный, положивший большие, перевитые венами руки на колени - массивный мужчина в позе примерного мальчика. Запавшие глазницы до краев залиты тенью. А мать жалась к стене, держалась за горло обеими руками, остановившимися глазами глядела на нешумливых, стеснительных гостей.

      - В нижнем ящике комода, в левом углу-браунинг,- так же тихо и внятно ответил отец от окна.

      У отца был старый браунинг, принесенный с войны, на него имелось удостоверение, Максимка это знал, но так как ему не давали его держать в руках, как саблю дяди Вани, то он не видел этот браунинг в глаза по многу лет и забывал о его существовании.

      - Есть ли еще какое-нибудь оружие?

      - Нет.

      - Приступайте к обыску. Началось деловитое движение.

      И тут Максимка увидел, что у порога сидит еще один человек - дворничиха Фатима. Она, как и отец, послушно сложила руки на коленях, у нее блестят щеки. Максимка понял - она плачет.

      Но сам он не заплакал, лежал, натянув на подбородок одеяло, смотрел и слушал. Упала книга на пол, скрипел паркет под сапогами, шуршали плащи...

      Один из военных согнутым пальцем обстукивал стены. Тук-тук... Пауза. Тук-тук-тук... Как ленивый дятел в лесу. Его товарищи рылись на полке с книгами, а Максимка из-под одеяла и мать от стены следили за рукой военного. Тук-тук! Тук-тук-тук!.. Стучал и прислушивался, передвигался вдоль стены. Максимка завороженно следил. Рука военного дошла до портрета Сталина. Тук!.. И оборвалось. Сталин поверх плеча военного смотрел на Максимку, с улыбочкой, доброжелательно. Военный не притронулся к портрету, почтительно пропустил, застучал дальше: тук-тук... тук-тук-тук...

      Он подошел к Максимкиной кровати, они встретились взглядами. С молодого лица, не выражавшего ни враждебности, ни участия,- глаза уличного прохожего.

      - Попрошу,- сказал он.

      Максимка не понял и сильнее натянул на себя одеяло.

      - Попрошу,- повторил он терпеливо.

      - Максимилиан! Встань!- сорвавшимся голосом крикнула мать.

      И Максимка торопливо вылез из-под одеяла, встал босыми ногами на холодный пол. Перед одетым, затянутым в ремни человеком он, Максимка, в трусах и майке чувствовал острый стыд. А военный деловито начал ощупывать его постель. Должно быть, это очень неприятно - шарить руками по нагретой постели, да еще когда на тебя смотрят со стороны. Движения военного, сначала деловитые, постепенно становились какими-то натянутыми, неловкими - так гладят бездомную собаку, боясь запачкаться, подцепить заразу. Он помял подушку, откинул одеяло и матрац, заглянул под него, ничего не увидел, кроме пружин кровати, небрежно бросил все на прежнее место, проворчал:

      - Попрошу.

      Верно, он предлагал Максимке ложиться обратно, но постель была разворочена, Максимка продолжал стоять босыми ногами на полу, у него дрожали колени.

      Если б военный еще раз сказал свое «попрошу», Максимка, наверное, лег бы в развороченную постель... от страха. Но военный не повторил, отошел.

     Шла работа: шелестела бумага, шуршали плащи, падали на пол книги, выбрасывались из ящиков комода мамины платья. Шла работа, и комната преображалась - без шума, без крика в ней нарастал разгром. А за окном - притихшая улица, а ночь со всех сторон обнимала большой, плотно населенный, крепко спящий дом. И никому не было дела до нешумного, деловитого ночного разгрома. И гости выглядели буднично озабоченными, скупо перебрасывались между собой вполголоса, почему-то дружно оглядывались, когда падала на пол толстая книга или нечаянно сбитая локтем со стола пепельница.

      В разгроме не участвовал лишь один гость в сером, в елочку пальто. Он сидел в мамином кресле, скучающе разглядывал ногти, позевывал.

      А у порога тихо плакала Фатима.

      - Встать!

      Отец с усилием поднялся, навесив над коленями руки.

      - Можете взять с собой смену белья, полотенце и прочие предметы туалета.

      Мать с усилием оторвала себя от стены, побрела, пошатываясь, среди разбросанных вещей. А отец стоял и глядел в пол.

      И вот он у дверей, одет в пальто, почему-то в зимнюю шапку, держит в руках узелок. Отец отвел рукой военного, шагнул к матери:

      - Ну...

      Мать боязливо подалась навстречу ему. Отец обнял, поцеловал, еще раз сказал:

      - Ну...

      Максимка стоял босыми ногами на холодном полу и дрожал.

      Отец повернулся к нему, и Максимка кинулся:

      - Па-п-па!

      От его выкрика ночные гости угрожающе сдвинулись.

      - Па-па! Папа!

      Шершавая щека отца прижалась к его щеке. Они так стояли несколько секунд, может, четверть минуты. И эти секунды были такими покойными, было так хорошо в объятиях отца, что Максимка забыл об озабоченных людях, смотрящих в упор с расстояния двух шагов. Отец рядом, больше ничего, ничего не надо.

      Отец резко разогнулся:

      - Максимка, будь всегда честным человеком. Темное лицо, под зимней шапкой в провалах влажное мерцание, еще раз с трудом выдавленные, тяжелые слова:

      - Будь честным.

     - Па-а!

      Спина в ремнях отгородила его от отца. Из раскрытой двери повеяло холодом по босым ногам.

      - Па-а!..

      Дверь захлопнулась, сквозняк прекратился.

      Не было даже Фатимы,- у порога стоял лишь пустой стул.

      Пол усеян бумагами, некуда ступить - всюду книги, белье, платья матери. Мать сидела на полу среди разбросанных вещей, запустив пальцы в распущенные волосы, легонько покачивалась.

      А Максимка стоял босиком на холодном паркете, глядел в захлопнувшуюся дверь и дрожал.

      Шум шагов по коридору давно заглох. Мать продолжала раскачиваться. За окном, внизу, на спящей улице взревел мотор машины.

      Тишина.

     

     XVIII

     

Двое в комнате.
Я
и Ленин...

     Наша беседа кончилась, Владимир Ильич.

      После того, что я услышал от Вас, может показаться, что я должен проникнуться к Вам недоброжелательством, если не лютой ненавистью - такое, мол, натворить в истории! Но тогда я должен считать, что от Вас зависел ход истории. А я на протяжении всей беседы пытался доказать обратное: не Вы поворачивали течение жизни, а жизнь сама тащила Вас, занося в омуты. Вы - яркий пример человеческой самонадеянности и человеческого бессилия. Пробежав за несколько тысячелетий от первобытного костра до двигателя внутреннего сгорания, человек уже возомнил, что может управлять собственными судьбами. Не так-то просто, оказывается. И" на непомерные претензии - издевка: выдвинут вождь народов, у которого буквально все благие намерения оборачивались тягчайшим злом.

      Не будь Вас, был бы кто-то другой, похожий. И Ваше место в истории не могла занять фигура типа Эйнштейна от социологии. Нет, тот другой непременно оказался бы столь же незатейливо прост, категоричен, фанатичен, резок до агрессивности, чтоб неискушенный народ мог понять его, выразить через него свою ненависть, скопившуюся от безысходной нищеты, забитости и угнетения. Не будь Вас, пошли бы за Львом Троцким.- вполне подходил. Так можно ли винить Вас, Владимир Ильич, что Вы оказались именно таким, какой нужен народу?

      Винить народ - тоже глупо. Яблоко не виновато, что оно зелено.

      Вы и Ваша деятельность, Владимир Ильич,- частное проявление общего человеческого развития, некой исторической неспелости.

      Вы - сын своего времени, я- своего. За те полвека, которые нас разделяют, произошло так много наглядно больного, уродливого, что не понять заблуждений прошлого мог только законсервированный идиот. То, о чем я здесь говорил, никак не великие откровения. Это теперь если не осознает, то чувствует уже каждый. Нынче даже школьник скептически относится к официальному славословию по Вашему адресу, а я и в двадцать с лишним лет еще молился на Вас с восторгом.

      Если б я сейчас проникся к Вам ненавистью, это доказывало бы лишь одно: я разуверился в прежнем божестве, считаю себя обманутым - не получил спасительного средства. Значит, я не рассчитываю сам понять, сам открыть, надеюсь на благодать свыше. Значит, я, каким был верующим, таким и остался, готов сменить лишь идола.

      Нет, хватит! Хочу мыслить, а не верить в чьи-то готовые догматы! Хочу искать и понимать, не считаясь с обожествленными авторитетами!

     

     Двое в комнате.

      Я

      и Ленин...

     

     Прощайте.

     

     18

     

     Ночь не уходила из города, и город не просыпался. Временами начинало казаться, что на этот раз день не наступит. Свет был потушен. Максимке и матери хотелось спрятаться друг от друга в темноте.

      Максимка лежал и напряженно ждал, что снова раздадутся по коридору шаги, дверь откроется, появится отец, сорвет с головы зимнюю шапку:

      - Черт-те что! Глупое недоразумение.

      Максимка хорошо понимал, что этого быть не может, но ждал, ждал каждой клеточкой натянутого тела.

      - Глупое недоразумение...

      А потом наступит утро, и тогда забудется ночь. Ночь для того и создана, чтобы наводить на людей кошмары. Днем такого не могло бы произойти, не представляется.

      Но ночь не кончалась, свет уличного фонаря тихонько поеживался на потолке. Максимка лежал в оцепенении, мысленно представлял по-ночному тускло освещенный коридор и ждал... Ждал шагов. И понимал - глупо.

      Сколько бы раз он потом ни вспоминал эту ночь, всегда удивлялся одному - тогда не чувствовал себя преступником, мучился за отца и не мучился угрызениями совести. Он даже забыл о том, что считал отца виновным. Он просто самозабвенно, страдальчески жалел его, только жалел и ничего больше чувствовать был не в состоянии. Вытянувшись в постели, окаменев, он ждал, ждал шагов, ждал, что откроется дверь, ждал отцовского голоса: «Глупое недоразумение». Ждал вопреки рассудку, понимая, что не случится, не думая ни о вине отца, ни о своем собственном поступке, перестав связывать события друг с другом.

      Возможно, это было мальчишеским самосохранением. В ту ночь отдать себя на суд совести - самоубийство. А в тринадцать лет еще трудно отказаться от жизни.

      Темнота напирала из углов, только на потолке зыбкий свет. Он глядел в потолок, вслушивался... И постепенно выполз наружу человек с выглаженным лицом, выстукивающий дрожащими пальцами «чижик-пыжик». Он не хотел, чтоб ему рассказывали, не хотел слышать о вине отца, но не оборвал, не прогнал Максимку, не позвал отца. Этот с выглаженным лицом кого-то боялся...

      Но, конечно же, не того, второго, не толстого Дербенева. Дербенев тоже не хотел зла отцу, сидел хмурый, а потом ждал отца на трамвайной остановке... Толстый Дербенев тоже кого-то сильно боялся.

      Темнота напирала из углов, угарная, удушливая темнота, прячущая мать.

      И даже военный, что согнал Максимку с кровати - «попрошу», наверное, не очень-то радовался отцовскому аресту. Он был какой-то равнодушный, ему все равно, его заставили, вот он и приехал, согнал Максимку с кровати, разворошил без удовольствия постель. Кто-то заставил, кому-то нужно.

      Кто-то! Кого все боятся. Кто-то без лица, без имени. Он не человек, он всюду, он невидимка, прячется сейчас здесь. Он, может, даже залез внутрь Максимки, давно в нем устроился...

      Отравляющая застойная темнота. Максимка лежал и коченел от страха и жалости, а коридор за дверью молчал - люди спят, шагов не слышно. В такую ночь способен ходить только Кто-то, без тела, без лица, без имени - Вездесущий. Его шаги не уловишь, не надейся.

      Наконец свет на потолке стал бледнеть, воздух в комнате тоскливо посерел, и сперва вкрадчиво, потом назойливо поползли в глаза разбросанные на полу бумаги, смятое белье, старые отцовские башмаки...

      Загремел первый трамвай, и мать со сдавленным стоном поднялась. Поднялся и Максимка, стал торопливо одеваться.

      Не говоря друг другу ни слова, они принялись прибирать. Наступал день, к его приходу хоть как-то надо замести следы кошмарной ночи.

      Утром мать, как всегда умытая, причесанная, одетая в свой черный костюм, но с бледным и помятым лицом - на известковом лбу яркие брови, под глазами тени- отправилась на работу.

      Раз мать уходила на работу, он должен идти в школу- так заведено. Максимка сейчас хотел прежнего порядка.

      Он собрался и вышел следом за матерью.

      По коридору выступал Борис Моисеевич Шольцман - виолончелист из оркестра, тот, что жил в самом конце коридора - последняя дверь с правой стороны. Он всегда первый кивал Максимке причесанной до глянца головой.

      Максимка поздоровался с ним и сейчас, но Борис Моисеевич промаршировал мимо, замороженно прямой, с ярким шелковым кашне под подбородком, со своим громоздким инструментом, упрятанным в матерчатый чехол. Прошел мимо, холодно глядя прямо перед собой, мягко ступая начищенными туфлями.

      Максимка двинулся вслед за ним, и виолончелист заторопился, неприязненно передергивая плечиками.

      На третьем этаже на Максимку выскочил Славка Борков, собиратель марок. Он двинулся было к Максимке, боком, осторожно, с лицом, полным ожидания, но из глубины коридора раздался голос его матери:

      - Славочка! Вернись!

      И, не сводя с Максимки глаз, Славка попятился задом.

      Внизу в парадном стояла Фатима, подпирая толстыми руками тяжелые груди, встречающие глаза с широкого лица - как у больной собаки.

      - Здравствуй, тетя Фатима,- сказал робко Максимка.

      И она торопливо сунула ему что-то в руку, сердито закричала:

      - Иди! Иди!

      Сжимая в руке бумажный сверток, он вышел на улицу, прошел с десяток шагов, остановился, отвернулся к стене. Хоронясь от прохожих, он развернул сверток.

      В нем оказались леденцы, какие Фатима приносила ему в детстве.

      И тут он впервые за все эти дни заплакал.

     

XIX

     

     При раскопках библиотеки Ашшурбанапала была найдена глиняная табличка со стихотворением. Автор его неизвестен, у историков он условно называется «Вавилонский Экклезиаст».

      Что же плачу я, о боги? Ничему не учатся люди...

      Увы, с тех пор и до сего дня.

     

     1964-1973

     
К списку произведений